А. Ф. Лосев
(Читалось на кафедре классической филологии МГПИ им. В. И. Ленина в 40-50-х годах.)
В нашем кратком наброске нет никакой возможности прослеживать всю историю предложения со всеми ее бесчисленными оттенками, переплетениями, рудиментами и нагромождениями. Кроме того, множество языков в этом отношении остается в науке еще не изученным. Но в этом нет и никакой необходимости, потому что разыскание логического аналога для многих типов предложения или встречает неодолимые трудности, или дает незначительный эффект. Считая, что инкорпорированный, эргативный и номинативный строй предложения являются наиболее показательными для истории абстрагирующей функции мышления, мы и останавливаемся на них несколько более подробно. Прочие же типы предложения мы будем обсуждать кратко, выбирая из них то, что более показательно для истории исследуемой нами связи языка и мышления.
1. Двучленная инкорпорация. Первым таким этапом на путях развития абстрактного мышления после полной инкорпорации является то, что можно назвать двучленной инкорпорацией и что обильно представлено в гиляцком языке. Сущность этой двучленной инкорпорации сводится вот к чему.
Вместо единого инкорпорированного слова-предложения мы здесь имеем две инкорпорации, причем характерным образом одна функционирует здесь как подлежащее, другая как сказуемое. И подлежащее и сказуемое, следовательно, являются здесь целыми комплексами разных слов или основ с характерным для инкорпорации механическим приклеиванием одного значащего звукового комплекса к другому. Подлежащее и сказуемое и здесь все еще продолжают определяться местом своей постановки в предложении: подлежащее стоит впереди, а сказуемое за ним следует. Но самое интересное здесь то, что сказуемое снабжается в данном случае специальным показателем сказуемости, - новость, которую мы раньше нигде не встречали. Этому показателю сказуемости, конечно, далеко до развитых форм глагола в последующих ступенях языкового развития. Он еще вполне механичен, действуя здесь наподобие всегда одинакового гвоздя, сколачивающего две любые доски. Тем не менее здесь мы находим туманное предвестие будущего богатства предикативных показателей в языках индоевропейской семьи.
Сравнивая эту двучленную инкорпорацию с разобранными у нас выше нерасчлененной и одночленной, мы сразу видим огромный шаг вперед, сделанный языком. Подлежащее и сказуемое являются здесь уже не просто чем-нибудь, т. е. тем "нечто", о содержании которого языку нечего сказать грамматически и которое узнается только по месту своей постановки в предложении. Нет, это нечто вполне специфическое, раз для сказуемого имеется здесь свой собственный грамматический признак. Вместе с тем здесь возникает возможность говорить и о подлежащем, как уже именно о подлежащем и о сказуемом как именно о сказуемом. А это значит, что язык пытается здесь выразить и их взаимоотношение. Ведь подлежащее есть определяемое, а сказуемое - определяющее. Подлежащее есть нечто неизвестное, а сказуемое делает его в том или ином отношении известным, так что и само предложение есть некоторого рода переход от неизвестного к известному. Подлежащее есть нечто внутреннее и как бы некоторое основание. Сказуемое же есть нечто внешнее и как бы некоторое следствие, так что все предложение (а значит, и суждение) есть закономерный переход от внутреннего к внешнему и от основания к следствию. Это взаимоотношение подлежащего и сказуемого может быть характеризовано с самых разнообразных сторон, и указываемые нами здесь стороны этого взаимоотношения нисколько его не исчерпывают и только приблизительно намечают. Но как бы его ни понимать, оно как таковое уже найдено в двучленной инкорпорации, уже зафиксировано - пусть механически и не столько грамматически, сколько лексически, пусть топорно и неповоротливо, пусть везде одинаково и без всяких оттенков. Это - огромный шаг вперед потому, что у слепых инстинктов жизни и у слепой животной чувственности отвоевана для мышления еще одна область. В полной инкорпорации мысль отвоевала место, необходимое для постановки субъекта и в предложении и в суждении. В двучленной же инкорпорации отвоевана уже специфика этого места и зафиксирована грубым, но уже вполне значащим языковым образом.
Что же это дает для мышления? Поскольку части речи и на этой ступени почти еще не различаются, перед нами тут пока еще безраздельное царство мифологии с теми, ее начальными ступенями, которые мы выше назвали тотемизмом и фетишизмом. Однако поскольку различие членов предложения здесь прогрессирует, то уже по этому одному не может не регрессировать та универсальная взаимопревращаемость, которая характерна для периода полной инкорпорации. Ведь здесь то В, в которое превратилось А, уже не просто рассталось начисто с этим А, но хранит на себе вполне определенный знак своего происхождения из этого А. Следовательно, здесь уже не абсолютная взаимопревращаемость.
Далее, если в предложении уже выражен показатель предикативности, то, следовательно, в мышлении уже намечается различие между определяемым и определяющим, между внутренним и внешним, между основанием и следствием, между смыслом и явлением, между идеей и материей, между законом действительности и самой действительностью. Но чтобы правильно понять эту антитезу на ступени двучленно-инкорпорированного мышления, необходимо иметь в виду, что это определяемое, внутреннее и т. д. и т. д. является здесь тоже чувственно-материальным. Здесь намечается различие между сущностью и явлением, но и сущность и явление одинаково мыслятся чувственно-материальными.
Для фетишизма, конечно, это уже некоторого рода трещина, хотя царство его здесь все еще непоколебимо. Если душа представляется как бабочка, то, конечно, бабочка есть существо чувственно-материальное, так же как чувственно-материально и то тело, сущностью которого является душа, представляемая в виде бабочки. И все же у тела уже имеется своя сущность. Когда покойника в те времена готовили для иного мира, снабжая его разными украшениями и необходимыми для жизни предметами, то этот иной мир мыслился на этой ступени здесь же на земле, только немного подальше от человеческого жилья, или пусть даже и под землей, но опять-таки настолько близко и настолько чувственно-материально, что какой-нибудь Геракл или Орфей доходил до этого "иного мира" за несколько часов.
Таким образом, все тут продолжает быть чувственно-материальным, и вся действительность наполнена фетишами, т. е. опять-таки чувственно-материальными фетишами. Однако здесь уже нет одной и единственной, вполне безразличной реакции на все фетиши. Здесь уже различаются одни фетиши и другие, более важные и менее важные, более сильные и менее сильные, более существенные и менее существенные. А это в дальнейшем прямо поведет к тому, что нужно будет называть уже критикой фетишизма и что поведет также и к гибели всей этой идеологии.
Таков главный результат для анализа развития мышления того прогресса в области синтаксиса, который связан с двучленной инкорпорацией.
2. Прономинальный строй. Дальнейший крупный шаг вперед на путях абстрагирующего мышления - лично-местоименное оформление сказуемого. Наряду с инкорпорированными рудиментами оно имеет место в тех же североазиатских и североамериканских языках, как, например, в алеутском. Сводится оно к следующему.
Здесь прежде всего уже большой прогресс в смысле как разделения частей речи, так и разделения членов предложения, хотя преувеличивать это невозможно. Подлежащее здесь - уже имя и даже со своим собственным именным показателем (вроде индоевропейского артикля). Показатель этот отнюдь еще не есть показатель самого подлежащего, и потому падеж этого подлежащего еще не есть именительный падеж позднейшего языкового развития. Любопытно, что этот падеж - тот же, что и падеж дополнения; следовательно, это какой-то общий или абсолютный падеж, так что его и можно называть "абсолютный падеж".
Но что такое тут сказуемое? Прежде всего оно есть тут самое настоящее имя и даже со своим именным показателем; но в нем уже находят для себя выражение те элементы, которые свойственны глаголу в нашем представлении. Здесь, во-первых, имеются показатели времени и наклонения, хотя синтаксического значения этих элементов не следует преувеличивать уже потому, что, например, показатель времени бывает свойствен здесь также и именам. Самым же интересным является здесь, во-вторых, наличие в сказуемом в том или ином виде личных местоимений, которые уже выделились в особую часть речи и имеют также и самостоятельное хождение. В алеутском языке 1-е лицо такого сказуемого состоит из именной основы, к которой присоединяется 1-е лицо личного местоимения, сливающееся с показателем имени в то, что уже прямо напоминает флексию индоевропейского глагола в 1-м лице. Во 2-м лице алеутского сказуемого личное местоимение 2-го лица прямо присоединяется без всяких изменений. 3-е лицо не содержит никакого личного местоимения и представляет собой самое обыкновенное имя, каковое обстоятельство весьма характерно для отсутствия четкого различения имен и глаголов; а предикативность такого 3-го лица определяется постановкой его в конце предложения.
Это замечательное открытие прономинального характера сказуемого, а тем самым и подлежащего (поскольку сказуемое определяет собой подлежащее), конечно, не может не соответствовать таким же глубоким открытиям и в области логического мышления, если только связь языка и мышления не пустые слова. Однако этим огромным открытием и этим огромным прогрессом абстрагирующего мышления все же не нужно увлекаться; и надо отнестись к нему внимательно и с критикой.
Непререкаемым достижением этой ступени предложения и суждения является прежде всего далеко зашедшее вперед различение как частей речи, так и членов предложения. Это уже одно свидетельствует о большом сотрясении всего здания фетишизма и о приближении его гибели. Однако неполнота этого различения в алеутском языке настолько бросается в глаза, что почти не нуждается в установлении. Уже один тот простой факт, что 3-е лицо алеутского глагола ничем не отличается от имени и что его предикативное значение узнается только по его месту в предложении, достаточно свидетельствует о смешении глагола и имени и, следовательно, о мифологии и даже фетишизме. А если мы возьмем 2-е лицо, то инкорпорированный характер объединения имени и местоимения выясняется здесь сам собой. И, может быть, только в 1-м лице мы действительно имеем нечто вроде флексии, т. е. синтаксический, а не лексический характер согласования сказуемого с подлежащим. Таким образом, характер сказуемого в алеутском языке таков, что он запутывает выдвигаемый здесь личный элемент почти в то же самое непроанализированное и слепое чувственное марево, на котором вырастала и инкорпорация.
Интересен также и характер подлежащего и дополнения в алеутском предложении. Если сказуемое снабжается здесь личным показателем, то, очевидно, и подлежащее мыслится здесь прежде всего как некое лицо, как некая личность, как субъект. Но что это за субъект? Тот ли это субъект, которым характеризуется подлежащее в индоевропейских языках? Отнюдь нет. Индоевропейское подлежащее - это та высота абстракции, когда в качестве подлежащего может выступать решительно все, что угодно, и когда его действие понимается в максимально широком смысле слова, а результат этого действия почти фиксируется морфологически. Ничего подобного нет в алеутском подлежащем. И наиболее поразительным является здесь то, что ни для подлежащего, ни для дополнения не выработано отдельных: падежей, но падеж подлежащего и падеж дополнения (если только можно здесь говорить о падежах) совершенно один и тот же. Что это значит? Ведь это же значит, что субъект действия никак не отличается от объекта действия. Другими словами, когда происходит действие и кто-то или что-то действует на другое, то совершенно неизвестно, кто же собственно и на кого собственно действует. Можно ли в этих условиях говорить о настоящем субъекте действия, о той личности, которая действует в силу своего собственного намерения и произволения?
Ясно, что субъект алеутского предложения и, значит, алеутского суждения, несмотря на то что он уже квалифицируется как живая личность, слишком еще связан с объективным миром, слишком мало от него дифференцируется и, можно сказать, оказывается чересчур уже живым и полным, чересчур перегруженным бесконечными воздействиями со стороны своего окружения, чересчур мало самостоятельным. Индоевропейское подлежащее не столь буквально живо и отнюдь не является в буквальном смысле слова живой личностью. Абстрагирующее мышление взяло здесь из этой живой личности только общую способность осмыслять предметы и, в свою очередь, быть носителем того или иного осмысления. Алеутское же подлежащее вовсе но есть такой бесконечно гибкий абстрактный субъект, но обязательно только живая личность, да притом еще плохо дифференцированная и в своем бытии, и в своих действиях от всех прочих вещей, ее окружающих.
Необходимо подчеркнуть и то, что при тождестве падежей подлежащего и дополнения в алеутском предложении подлежащее тем самым не содержит в себе ровно никакого грамматического указания на действие. На действие подлежащего указывает здесь сказуемое, но само подлежащее об этом действии ровно ничего не говорит; и потому алеутскому подлежащему весьма далеко до индоевропейского именительного падежа, который по самому своему смыслу есть падеж действующего субъекта. Алеутское подлежащее поэтому, можно сказать, совершенно пассивно, несмотря на то что оно здесь мыслится и при помощи сказуемого лексически трактуется как действующее. И эта грамматическая категория именительного падежа как падежа действующего (субъекта зародится еще очень нескоро. Первые намеки на нее проявятся только в эргативном строе, да и то активность здесь будет еще пока неразрывна с пассивностью. Подлежащее же в прономинальном строе, само в себе взятое, грамматически пока еще абсолютно пассивно или, вернее, еще не дошло до самой антитезы актива и пассива. Получается такое положение дела, что действие, о котором говорит здесь сказуемое, принадлежит здесь не подлежащему, но пока еще самой действительности, которая по этому самому в основном все еще остается в виде слепых и спутанных чувственных впечатлений и которая нерасчлененно действует через подлежащее как бы через некоторую пассивную среду.
И все же достижение прономинального строя огромно. Члены предложения здесь уже не есть просто нечто, как в простой инкорпорации, и не есть специфическое нечто; как в инкорпорации двучленной. Здесь подлежащее есть уже личность, лицо, а сказуемое уже указывает на действие этой личности. То, что это лицо понимается здесь еще не так абстрактно и всеобще, как в индоевропейском спряжении, это вполне естественно и на данной ступени вполне необходимо. Ведь здесь после инкорпорации впервые члены предложения начинают характеризоваться по своему смысловому содержанию, а не просто только порядком своей постановки в предложении и не просто только элементарными лексическими признаками. И раз сюда допущено уже содержание действительности, то нет ничего удивительного в том, что эта действительность хлынула сюда широкими потоками и на первых порах лишила эти члены предложения способности функционировать в чистом и самостоятельном виде. Хорошо уже то одно, что члены предложения стали тут на синтаксический путь, что для этого понадобился прогресс и в различении частей речи и что, наконец, личное местоимение заняло среди этих развивающихся частей речи особенно четкое место. В переводе на язык мышления здесь мы имеем не просто беспросветный и нераздельный фетишизм и бесконечные превращения одного неустойчивого фетиша в другой, но - фетиши уже в качестве живых личностей, действующих так или иначе на предметы, т. е. гораздо более абстрактное представление о фетише, пусть все еще чувственно-материальное, но уже не столь слепое и инстинктивное, не столь лишенное анализа и упорядочения.
Еще два-три шага вперед, и с фетишем уже придется проститься как с физической вещью и придется представлять его сложнее и глубже, что тоже будет иметь огромное значение на путях развития мышления от простой инстинктивной реакции на неведомые и непобедимые силы природы к превращению их в разумно устанавливаемую систему их закономерности, в систему законов природы.
Но прежде чем перейти к дальнейшему, остановимся еще на прономинальном строе в том смысле, что некоторого рода рудименты личной нерасчлененности можно наблюдать вообще во всех языках номинативного строя. Поэтому нечего удивляться, что в самом прономинальном строе такая нерасчлененность налицо. Ее в широких размерах можно наблюдать и в языках индоевропейских, о чем скажем несколько слов.
Возьмем личные местоимения 1-го лица единственного и множественного числа в греческом, латинском, славянских и других индоевропейских языках. Здесь сразу же бросается в глаза отличие именительного падежа от косвенных падежей, образованных от другой основы, т. е. от так называемых супплетивных восполнительных форм. Что означает здесь эта супплетивность косвенных падежей с точки зрения логики? Ясно, что мышление в данном случае почему-то не хочет производить связь лица с окружающей обстановкой от самого лица, не хочет видеть одно и то же "я" и в нем самом, когда оно берется самостоятельно, и в его внешних связях. Получается такое положение дел, что когда я рассматриваю и наблюдаю самого себя, то это вовсе не то же самое "я", (когда я вступаю в связь с окружающим миром и фиксирую эти связи. Мышление еще не может отождествить этих двух сторон одного и того же "я". Если рассматривается "я" в его соотношении с окружающим миром, то это "я" нечто совсем другое, чем "я", взятое само но себе. Нам кажется, что "я" как субъект в этих случаях является еще слишком слабым и не способным охватить все внешние проявления этого "я". Если прибавить, что это "я", собственно говоря, не имеет и множественного числа (мы - совсем другое слово), то можно прямо сказать, что местоимение я есть несклоняемое слово, не имеющее ни своей основы, ни оформителей этой основы на манер древних инкорпорированных комплексов, неся таким образом на себе всю стихию древнейшей размытой фантастики и стихийного фетишизма.
С другой стороны ты, вы не нуждаются в супплетивных формах падежей. (Правда, эти косвенные падежи все же достаточно здесь своеобразны.) Это и понятно, потому что для внешнего наблюдения самостоятельный субъект и его связь с другими вещами гораздо более поддаются объединению, чем в тех случаях, когда речь идет о местоимениях 1-го лица.
Наконец, полное отсутствие именительного падежа личного местоимения 3-го лица в греческом и латинском языках ясно свидетельствует, что логика в данном случае не хочет рассматривать это лицо как именно лицо, т. е. не хочет находить лицо и личность в вещах. Очевидно, за лица признаются здесь только "я" и "ты" или "мы" и "вы", но совершенно не признается что-нибудь другое. Это говорит о том, что личность здесь понимается тоже не во всей широте, но ограничена только личным общением живых индивидуумов.
Возьмем такой общий факт в индоевропейских языках, как тождество именительного и винительного падежей в именах среднего рода. Что означает это тождество с точки зрения логики? Ведь именительный падеж есть падеж действующего субъекта, а винительный - страдательного объекта. Получается так, что имя среднего рода обозначает здесь такой предмет, который является сразу и субъектом и объектом, и действующим и страдающим. Значит, для этих предметов все равно - быть субъектом или объектом или быть действующим и быть страдающим. Это та область, где "я" и "не-я" все еще тождественны.
Возьмем такое явление из области индоевропейского глагола, как vеrbа dероnеntiа. То, что здесь мы имеем действительное значение при страдательной форме, ясно указывает на то, что действие лица еще не мыслится здесь в чистом виде, но является в то же время и страданием. Когда здесь действует субъект, это значит, что в то же самое время он сам подвергается воздействию откуда-то извне, т. е. сам является, в сущности говоря, чьим-то орудием. Говорить в этих условиях о полной дифференцированности "я" и "не-я", очевидно, никак невозможно.
С другой стороны, в индоевропейских языках имеется сколько угодно активных по форме глаголов с пассивным значением - противоположность отложительным глаголам. Греческий аоristus passivi именно есть такая форма. Масса греческих глаголов, активных и по форме и по значению, приобретает в других временах, особенно в будущем, медиальную форму, оставаясь по значению активными глаголами.
Знаменитый оборот аblativus аbsolutus в латинском, или genetivus аbsolutus в греческом, или дательный самостоятельный в старославянском тоже говорит нам о таком подлежащем, которое стоит не в именительном падеже, т. е. о таком подлежащем, которое еще не является подлинным и самостоятельным выполнителем действия. Когда мы ознакомимся с эргативным подлежащим, то мы убедимся, что латинский аblativus аbsolutus
есть своеобразный элемент эргативного строя. Также, если мы возьмем другой знаменитый оборот ассusativus cum infinitivo, то и здесь постановка подлежащего в падеже объекта не свидетельствует о четком различении действующего субъекта и страдающего объекта и восходит к тем отдаленным временам, когда язык и мышление не были способны четко разграничивать субъект и объект, т. е. когда субъект мыслился тоже какой-то вещью, никак не более специфической, чем и всякая другая физическая вещь, от любой другой вещи.
Все эти примеры (число их можно умножать до бесконечности) свидетельствуют о том, что недифференцированность личности от окружающей объективной среды, наблюдаемая нами в прономинальном строе, есть явление чрезвычайно живучее и цепкое, и никакие успехи абстрагирующего и обобщающего мышления так и не сумели преодолеть ее окончательно.
3. Посессивный строй. Эскимосские языки и среди них алеутский язык, равно как и другие архаические языки, оформляют сказуемое еще иным способом, а именно путем его притяжательного оформления. В алеутском языке наряду с прочим имеется такая структура предложения: для сказуемого берется имя, и к этому имени присоединяется притяжательная частица, дериват личного местоимения. Подлежащее для 1-го и 2-го лица конкретизируется в самом сказуемом, для 3-го же лица подлежащее ставится в том особом падеже, который указывает здесь на принадлежность ему действия и который поэтому можно было бы назвать родительным падежом, но чтобы не поддаваться здесь ненужным индоевропейским ассоциациям, лучше так прямо называть притяжательным или просто .косвенным (поскольку в алеутском языке только и имеется два падежа: указанный выше абсолютный, который можно назвать прямым, и этот притяжательный, который можно назвать косвенным).
Чтобы точнее представить себе этот тип предложения, можно сказать, что притяжательно оформленное сказуемое до некоторой степени напоминает индоевропейское предикативное или атрибутивное причастие. Однако тут два существенных отличия: притяжательное сказуемое содержит в себе указание, во-первых, на действующее лицо и, во-вторых, на предмет действия, но только на очень общий предмет. Когда в алеутском предложении имеется конкретное дополнение, то здесь употребляется не притяжательное сказуемое, но разобранное у нас выше лично-местоименное. Притяжательное же сказуемое не имеет никакого конкретного дополнения или объекта действия, но указывает на него в самой общей форме.
Возьмем, например, такое предложение на алеутском языке: К' ах" сук ан к" акух. Если бы мы захотели передать формально структуру этого предложения, мы. могли бы приблизительно сказать так: "Рыба взятие-мое-ее (он) ест". По существу это значит: "Он ест рыбу, взятую мною" или "Он ест рыбу, которую я взял". Вот это "взятие-мое-ее" и есть рассматриваемое нами притяжательное сказуемое, в котором мы отдельно отмечаем и его притяжательность при помощи прибавления мое, и его направленность на некий предмет вообще при помощи прибавления слова ее. Таким образом, притяжательное сказуемое имеет значение действия, обязательно принадлежащего некоему лицу и переходящего на некий предмет, причем безразлично на какой предмет. Простейший же пример на притяжательный падеж такой: Адам сук~y, буквально: "Отца взятие его" или по-русски: "Отец берет".
С точки зрения прогрессирующей абстракции важно отметить здесь прежде всего остатки архаической нерасчлененности, чтобы прогресс посессивного строя предстал во всей своей отчетливости. Уже то одно, что притяжательное сказуемое есть, в сущности говоря, не глагол, но только имя, хотя и взятое в предикативном смысле, указывает на неполное различение частей речи, т. е. на фетишизм. Также и постановка подлежащего в притяжательном падеже не только свидетельствует о том, что сказуемое здесь не глагол, но имя (почему и понятно, что предмет, которому что-нибудь принадлежит, стоит в родительном падеже), но замечательным образом характеризует и само подлежащее, которое, очевидно, не столько действует здесь само, сколько является только еще обладателем действия. В логическом смысле слова субъект в таком предложении и в таком суждении еще абсолютно пассивен; и от него, собственно говоря, не исходит ровно никакого действия. Все те действия, которые он фактически осуществляет и которые приписывает ему предикат, с точки зрения грамматической вовсе не совершаются им самим, но только ему принадлежат. Ведь не все принадлежащее субъекту есть его действие. Например, животному организму принадлежат руки и ноги, но это не значит, что он сам их сознательно создавал. Человеческая абстракция уже дошла тут от безличных размытых и расплывчатых вещей-пятен до понятия субъекта: но этот субъект она понимает здесь все еще достаточно нерасчлененно, понимая его не столько как исходный пункт действия и осмысления, сколько как безмолвное орудие слепых и данных только в не расчлененном чувственном ощущении сил. И если посессивный строй рассматривает такой субъект как обладателя и владетеля тех или иных его действий, состояний и вообще проявлений, то это является огромным достижением, пусть хотя бы ничего кроме этого обладания в нем не указывалось и пусть хотя бы сама его категория, т. е. само его понятие, еще не указывала на него как на субъект действия.
4. Категория посессивности и посессивное мышление. Скажем несколько слов о логической и смысловой природе самой этой категории принадлежности, с которой мы сейчас столкнулись, и о ее семантике, независимо от цельно выработанного посессивного строя.
Прежде всего любопытно уже то одно обстоятель-ство, что здесь перед нами мышление впервые вырабатывает ту категорию, которая относится к области взаимоотношения вещей.
Самое большее, что мы имели до сих пор, это пространственно-временное взаимоотношение вещей, отражаемое в инкорпорации. Но это слишком уж внешнее взаимоотношение вещей, которое к тому же еще и не создавало никакой специальной категории в мышлении, поскольку расположение отдельных комплексов в предложении хотя и относится к грамматике, но еще не дорастает ни до морфологии, ни даже до лексики. Кроме того, с логической точки зрения пространственно-временное отношение, строго говоря, вовсе даже не есть отношение, а только качественно-количественная структура. Помимо же тех типов предложения, которые мы анализировали выше, было только смутно ощущаемое и безотчетно инстинктивно воспринимаемое взаимоперехождение одних вещей в другие, так что тут, собственно говоря, всякая вещь принадлежала всякой другой вещи и потому о принадлежности как о специальной грамматической или логической категории не могло быть и речи.
Совсем другая картина на ступени посессивной логики. Здесь человеческое сознание и мышление всерьез рефлектируют специально над взаимоотношениями вещей, пытаясь четко выделять это взаимоотношение из бесконечного множества спутанно и магически понимаемых материальных связей. Уже это одно говорит об огромном процессе абстрактного мышления и грамматического строя. Тут еще нет причинных связей и тем более связей взаимодействия. Мышлению на первых порах гораздо легче оперировать со свойствами и признаками предметов и судить об их принадлежности тем или другим предметам, чем разыскивать причинные связи одних вещей с другими. И все же здесь мышление впервые приобщается к взаимоотношению вещей и впервые выделяет из их спутанной слитности ту - правда, начальную - категорию из области взаимоотношения, которую мы называли категорией принадлежности.
Другое обстоятельство - не менее важное - это то, что человеческое мышление из всей бесконечной области взаимоотношения явлений выделяет именно отношение принадлежности. При этом нетрудно заметить, что делалось это под несомненным воздействием прогрессирующей общественности, в которой вопросы принадлежности начинали играть весьма заметную роль. Ведь, как мы знаем из общей теории, первобытное сознание обязательно коллективистично соответственно характеру первобытной общинно-родовой формации. Здесь везде имеет значение не сам индивидуум, но тот коллектив, к которому данный индивидуум относится и воплощением или, по крайней мере, выразителем которого он всегда является. Поэтому вопросы о том, кому и чему принадлежит индивидуум, к какому коллективу относятся те или другие предметы или вещи, кому чему тот или иной человек, а также и та или иная вещь принадлежит и, кроме того, как именно принадлежит, все эти вопросы весьма существенны для первобытного мышления и сознания, так что, может быть, категория принадлежности возникает даже и раньше категории самой личности. Как только для мышления возник вопрос о взаимоотношении вещей (именно для мышления, поскольку для ощущения этот вопрос стоит уже у животных), оно тотчас же переносит на внешний мир коллективистскую практику тогдашнего человека и понимает взаимоотношения вещей в первую голову как отношения принадлежности. Следовательно, это - огромный этап на пути языка и мышления и потому огромный этап также для исторической грамматики и для истории логики. Можно и нужно говорить прямо о посессивном мировоззрении, как языковеды принуждены говорить о возникновении посессивных показателей и даже о целом посессивном строе.
В этой связи отметим также и третье обстоятельство, ярко рисующее всю мощь этой посессивной ступени языка и мышления и состоящее в необычайной дифференциации тогдашних представлений о принадлежности. Нам с нашими абстрактными индоевропейскими притяжательными местоимениями это даже трудно и представить. Когда мы говорим мой, твой, свой, то здесь выступает та предельная абстрактность мышления, когда эти местоимения оказываются применимыми решительно ко всем бесконечным предметам без всякой детализации. Когда мы говорим мой нос и моя палка, то местоимение мой употребляется совершенно одинаково, несмотря на то что нос - это часть моего тела, а палка, взятая сама по себе, никакого отношения "о мне не имеет. Совершенно иначе мыслили те люди, которые впервые открыли категорию принадлежности и которые сделали эту принадлежность принципом своего мышления.
Р. Кодрингтон и Л. Леви-Брюль (статья Леви-Брюля, 1914 г., "Выражение принадлежности в меланезийских языках" переведена в сборнике "Эргативная конструкция предложения". М., 1950) сделали целый ряд любопытнейших наблюдений в этой области. Оказывается, одной из существенных особенностей меланезийских языков является разделение существительных на два класса (в какой мере здесь можно говорить о существительных, мы оставляем на ответственности этих исследователей). Первый класс отличается особым притяжательным суффиксом и содержит имена, выражающие те или другие части тела, ближайших родственников по крови, ближайшие к данному субъекту вещи и, наконец, вообще всякую органическую часть любого целого. Другой класс имен определяется наличием целого притяжательного слова в начале данного имени и охватывает все прочие предметы, не входящие в первый класс. Так, в языке Нового Мекленбурга tamа "отец", tamаgа "мой отец"; ulu "голова", ulum "твоя голова". Это - первый класс. Но mаl "одежда", а "моя одежда" это уже nugu mаl. Следовательно, органическая принадлежность или неотъемлемая принадлежность - это одно, внешняя же и случайная - это здесь уже совсем другое. Имеются некоторого рода исключения, но о них не стоит говорить потому, что они своим количеством только подтверждают правило. Правило это проводится настолько четко, что одно и то же слово, перенесенное из первого класса во второй, получает и новую семантику. В языке фиджи uluqu "моя голова" в смысле части моего тела; но kequulu "моя голова" уже в смысле принадлежности мне чьей-то головы для моей еды; а noquulu "моя голова" в смысле принадлежности мне чьей-то головы для продажи.
Это различение типов принадлежности идет в меланезийских языках гораздо дальше. Второй класс имен делится здесь кое-где и на два и на три, и даже на четыре подкласса. Так, в языке мота мы находим по - обозначающее нечто относящееся к внешнему миру и ставшее принадлежностью; mо - нечто ставшее принадлежностью в результате изготовления; gа - нечто ставшее предметом непосредственной и близкой принадлежности, употребляется обычно, хотя и не всегда, применительно к продуктам питания; та - напиток, ставший принадлежностью (указ. сборн., с. 210). Конечно, это разнообразие представлений о принадлежности свидетельствует не тoлько о богатстве и конкретности мышления в данной области, но также и о его беспомощности, о его неспособности охватить все типы принадлежности одним общим понятием и одним языковым приемом, о далекости от завершительных индоевропейских абстракций. И все же нельзя не радоваться этому новому открытию в человеческом мышлении и языке, этой категории принадлежности, этим первым восторгам перед открывшимися связями вещей, этому упоению самой категорией принадлежности.
С точки зрения логики тут интересен ряд весьма глубоких отождествлений, отчасти нам уже хорошо из-вестных, но функционирующих здесь на новой и более высокой ступени, на ступени логической, а значит, и грамматической рефлексии.
Эта практика меланезийских языков свидетельствует прежде всего об отождествлении органического и социального, о тождестве биологического организма и социальной организации. Здесь мы воочию убеждаемся, что наше теоретическое учение о всемогуществе социального бытия как источника формирования сознания отнюдь не является только общей фразой, но что это есть действительно картина подлинного взаимоотношения бытия и сознания. Упомянутые исследователи прямо выдвигают общественный фактор на первый план как то, что наиболее понятно и наиболее близко меланезийцу. Для этого последнего соотношение частей организма и взаимоотношения их с самим организмом есть совершенно то же самое, что и соотношение индивидуумов в обществе и что их взаимоотношение с самим обществом.
Но тут же очень важно и другое отождествление. Меланезийское мышление и меланезийcкие языки отождествляют органическое и общественное с одной стороны и всякое вообще целое, так что во всех предметах одушевленного и неодушевленного мира части между собой и отдельные части в отношении к целому связаны совершенно так же, как это происходит в животном и социальном организме. Эта живая цельность, органическая и социальная, прослеживается на самых разнообразных предметах; и тут стоит привести те примеры, которые указаны в упомянутой статье Л. Леви-Брюля на основании специальных словарей: край одежды, дно горшка или коробки, острие раковины, скорлупа кокосового ореха; ручка предмета, колючки растений, внутренность предмета; грядка, на которой посеяны растения; стружки или щепки от куска дерева, кора, мелкие куски предмета, строки стихотворения, длина, ширина, цвет предмета, расстояние между ногами человека, наружная поверхность дома. Здесь очевиднейшим образом подтверждается правильность нашей основной и первоначальной установки в области первобытного мышления, о чем мы говорили выше, а именно, что первобытное мышление исходит из абсолютно органических представлений, распространяемых на всю доступную в те времена область бытия.
Наконец, чрезвычайно важно еще и третье отождествление, лежащее в основе меланезийского мышления и меланезийских языков. Это отождествление человеческого индивидуума с природой.
Меланезиец, как и подавляющее множество племен и народов общинно-родовой формации, меньше всего ограничивает свое "я" пределами своего физического организма. Это его "я" составляется также и из многих вещей и предметов окружающего мира, включая одежду, оружие, продукты питания, даже дом и вообще весьма многое из того, что ему принадлежит. Об этом свидетельствует общественный обычай сжигания или вообще уничтожения разных вещей покойника после его смерти, включая иной раз даже близких ему людей и животных. В языках меланезийцев это выражено притяжательными аффиксами или даже словами, сопровождающими все имена упомянутого первого класса существительных. Происходит это точь-в-точь по Ленину: "Инстинктивный человек, дикарь, не выделяет себя из природы"2. Когда умирает человек, то здесь, например, сжигают его дом и его жилище как его неотъемлемую часть. Когда у человека похищают его еду, он говорит меня похитили. Правда, и мы говорим я сгорел в смысле "сгорел мой дом". Но у нас это только метонимия, у меланезийцев же это - реальное отождествление человека и его дома.
При этом необходимо иметь в виду, что на ступени посессивного мышления мы вовсе не находим простого повторения этого исходного тождества индивидуума, общества и природы, или, короче, тождества "я" и "не-я". По содержанию тут, действительно, перед нами древнее недифференцированное мировоззрение. Однако эта недифференцированность и слитность фиксируются теперь не в виде смутных ощущений и инстинктов, но в виде дифференцированных и детализированных представлений о принадлежности. "Я" и "не-я" все еще остаются здесь нерасчлененными. Однако эта нерасчлсненность дана здесь и грамматически и логически как содержание притяжательных показателей, как материал для представлений о принадлежности. Прогресс абстракции, таким образом, здесь налицо, и он велик. Оставалось только разрушать самое эту слитность "я" и "не-я", чтобы возникло индоевропейское мышление и индоевропейская грамматика. Но для этого нужно было прежде всего отличать имя и глагол, что, однако, произошло не раньше эргативной ступени языка и мышления. То же мы находим и на прономинальной ступени: представление о личности, о субъекте, о субстанции тут уже появилось и логически и грамматически; однако содержание этого выделенного теперь "я" все еще говорит о чрезвычайной перегруженности этого "я", о его полной недифференцированности и от явлений природы, и от общественной организации.
Голландский ученый X. К. Уленбек (1917) продолжил наблюдения Л. Леви-Брюля и применил их к изучению архаических языков Северной Америки в статье под характерным названием "Идентифицирующий характер посессивной флексии в языках Северной Америки" (тоже переведено в указанном сборнике). X. К. Уленбек обнаружил ту же картину функционирования .представлений о принадлежности в языках Северной Америки, но только картина эта здесь еще пестрее и разнообразнее. Изучение многочисленных североамериканских языков обнаруживает, что посессивная флексия, указывающая на неотчуждаемую, неотъемлемую и органическую принадлежность, есть явление более древнее, как это мы теоретически предполагали и без Уленбека, что в одних языках она здесь еще действующая норма, в других же употребительность ее заметно падает, и значительно сокращается количестве подпадающих под нее предметов, что посессивный аффикс постепенно переходит в субъект предложения, конечно, пока еще слабо действующий (ввиду царствующей здесь неразличимости имени и глагола) и потому пассивный (безопаснее было бы говорить "инертный", чтобы не вносить сюда позднейшей залоговой дифференциации). Однако сама неотчуждаемая принадлежность, которая является древней ступенью вообще мышления об отношениях, представлена здесь в самом ярком и не допускающем никаких сомнений виде. Если мы примем во внимание тот, например, факт, что в языке дакота имя, изменяемое по неотчуждаемо-посессивной флексии, получает облик или спрягаемого прилагательного, или, исключая местоименный элемент, вербализованного самостоятельного существительного, то мы не колеблясь должны определить имя с так называемой посессивной флексией как идентифицирующее выражение. Следовательно, такая форма, как micante, означает, собственно, не "мое сердце", как в наших цивилизованных языках, но идентичность меня самого и какогото сердца, с которым я, а не кто-либо иной, нахожусь в теснейшей связи. Точно так же и инклюзивное ucicа означает не столько "ребенок нас обоих", сколько "ребенок, которым мы оба являемся". Другими словами, тут нет сердца вообще или ребенка вообще, но есть только "я-сердце", "ты-сердце", "я-ребенок", "ты-ребенок", "мы-дети", "вы-дети" при полном тождестве данных местоимений с данными именами, т. е. при полном нумерическом единстве каждого из этих двойных представлений.
Так или иначе, но человеческое мышление уже не обходится здесь пониманием субъекта и предиката как только некоторых вещей вообще, хотя бы даже и специфически оформленных. Субъект здесь уже является живой личностью, и этой живой личности уже много всего принадлежит. Здесь не хватало только наделения этого живого владетеля таким же действием и живым проявлением себя, каковым он всегда являлся фактически, но каковое приписать именно ему было до сих нор невозможно в силу общей недифференцированности вещи и действия существительного и глагола. Эта способность действовать, лично принадлежащая субъекту, без которой немыслимо ни предложение, ни суждение и чисто грамматическом виде, и будет впервые грамматически зафиксирована в эргативном предложении. И если до сих пор мы имели дело со слепыми, тупыми и безгласными фетишами, в которых еле-еле намечались какие-то субъекты и которые, выделяясь из общей и нерасчлененной массы чувственных вещей, еле-еле становились какими-то владетелями и собственниками, то такой чувственно-вещевой фетиш погибает с наступлением эргативного мышления и превращается в самостоятельного и уже нематериального демона, в самостоятельную личность, в субъект произвольного действия. Это было переходом от фетишизма к анимизму и торжествам эргативного строя предложения.
5. Заключение. В заключение подчеркнем еще раз нашу обычную мысль о том, что не существует таких языков, которые обладали бы тем или другим чистым грамматическим строем. Все указанные выше типы предложения, как и те, которые нам еще остается рассмотреть, представляют собой некое выделение из общей языковой и вполне разнотипной массы, необходимое только лишь в целях изучения. Ознакомление с грамматиками даже одних только, например, палеоазиатских языков обнаруживает в этом отношении пестрейшую картину, которую можно освоить только путем выделения тех или иных грамматических типов. Такое, например, явление, как дифференциация частей речи, происходит исключительно пестро и невообразимо капризно. В этом легко убедиться, просмотрев даже такой краткий очерк грамматики этих языков, как в издании "Языки и письменность народов Севера" (ч. III. М.-Л., 1934). Неразличение имени и глагола наличны здесь очень часто; и путаница притяжательных и личных показателей, направляющих эти глаголо-имена то в сторону глаголов, то в сторону имен, очень велика. Наряду с этим, однако, здесь уже произошла дифференциация имен и глаголов и других частей речи и даже укрепилось подлежащее в своем развитии в направлении позднейшего активного субъекта. То отсутствуют здесь все части речи, кроме имен и глаголов, да и те легчайшим образом превращаются одно в другое (как в юитском, или азиатско-эскимосском, языке; ук. соч., с. 125); то целиком отсутствует грамматический род в именах и выражается теми или иными лексическими прибавками (как в одульском, или юкагирском, языке, с. 164); то целиком отсутствуют союзы (в том же языке, с. 179); то целиком отсутствуют всякие личные окончания в глаголе (как в нивхском, или гиляцком, языке, с. 207); то в замечательном противоречии с индоевропейскими языками последовательнейшим образом проводится зависимость не дополнения от сказуемого, но сказуемого от дополнения, причем эта зависимость проводится различным способом и для одушевленных или неодушевленных предметов, выраженных в дополнении, и для их рода и для их числа, и для случая, когда дополнением является личное местоимение (такова практика кетского, или енисейско-остяцкого, языка, с. 236).
При толковании всех этих грамматических приемов как форм мышления получаются самые разнообразные оттенки мифологии, то выделяющей отдельные предметы, то не выделяющей их, то фиксирующей субъекты действительности, то неспособной фиксировать их, то ставящей действие субъекта, а следовательно, и самого субъекта, в глубочайшую зависимость от объектов (как только что указанный грамматический строй кетского языка) и т. д. и т. д. Анализировать все эти бесконечные оттенки мифологического мышления для целей настоящей работы нет никакой необходимости. И потому мы прямо переходим к новой, очень яркой и типичной, весьма распространенной и в логическом смысле удивительно выразительной ступени грамматического строя, а именно к эргативному строю.
Для облегчения знакомства с эргативным строем напомним еще раз то противоречие, которое лежит в основе прономинального и посессивного строя. Противоречие это заключается в том, что мышление и язык уже вырабатывают на этой ступени различного рода местоименные показатели, личные или притяжательные, но, с другой стороны, по своему содержанию все эти я, ты, мы, вы, мой, твой, наш, ваш все еще оказываются слишком слитными со всякими неличными предметами. Выделяемые здесь логически и грамматически "я", "ты" и т. д., по содержанию своему все еще слиты с "не-я", и вообще все личное еще плохо дифференцируется от природного и от общественного. Вот это противоречие и пытается разрешить эргативная конструкция предложения, хотя она еще и не делает этого вполне совершенно. На очереди стояло отличение "я" от "не-я" и по их содержанию. Для этого в первую очередь нужно было очистить "я" от всякого стихийного становления и противопоставить его этому становлению. "Я" должно было стать субъектом действия, а не просто пассивным обладателем действия, не просто тем субъектом, которому действие и бездействие принадлежали вполне инертно. Только когда возникло противопоставление субъекта и его действия, тогда только он стал действительно субъектом действия для логики и грамматики и только тогда это действие могло) приписываться этому субъекту со всей логической осознанностью и со всей грамматической выраженностью этого приписывания.
Это значит, что наступила очередь различения имени и глагола и наступила очередь различения переходности действия от субъекта на объект и его непереходности. Эргативный строй как раз и базируется, с одной стороны, на различении имен и глагола, а с другой - на различении переходных и непереходных глаголов. На этой базе он пытается укрепить значение субъекта и делает это глубоко и выразительно. Правда, действенность субъекта он еще не понимает в чистом виде, ставя условием для нее, как мы сейчас увидим, также и пассивную его зависимость от других предметов. Тем не менее о реальной действительности субъекта, грамматической и логической, впервые говорит только эргативный строй. А это значит, что он впервые заговаривает и о причинных связях вещей, т. е. о их гораздо более глубоких отношениях, чем то отношение, которое мы встречали до сих пор, т. е. отношение принадлежности. В сравнении с причинными связями посессивность является не только чем-то внешним и поверхностным, но и чем-то плоским, плоскостным, нерельефным, зависящим от характерного для древних времен примата чувственных ощущений над логическим анализом. С эргативным строем впервые появляется на сцену человеческой истории причинное мышление и логика действующего субъекта в противоположность более вялым, спутанным и перегруженным, не анализируемым формам субъекта на предыдущих ступенях языка и мышления.
1. Общие замечания. Для нас в настоящей работе тоже нет ни возможности, ни надобности рассматривать эргативную конструкцию во всей ее сложнейшей истории и со всем разнообразием ее деталей и оттенков. Для нас важен только сам ее принцип, на котором мы и остановимся3.
Эргативное предложение является гораздо более совершенным типом предложения, чем рассмотренные нами выше. Оно имеет место и в североазиатских языках (чукотский, коряцкий, камчадальский), но особенное развитие получило оно в иберийско-кавказских языках как картвельской группы (грузинский, сванский, мегрелочанский), так и горской группы (абхазский, даргинский, лезгинский и др.), а также и в языке басков; равным образом имеется оно и в архаических языках Северной Америки, Азии (Индокитай), Австралии и Меланезии.
Ради примера приведем грузинскую фразу: схеni gaqida mamam, по-русски - "лошадь продал отец". Слово, обозначающее здесь "отец", стоит в особом, так называемом эргативном падеже; "лошадь" же - отнюдь не винительный падеж, но тоже особый падеж, который можно назвать неоформленным или абсолютным. Или - другой пример из чукотского языка: гым-нан гыт ты-пэляркыне-гыт, что значит по-русски "я тебя покидаю". При буквальном же переводе это значит: "мною ты я-покидаю-тебя". Подлежащее, или действующее лицо, тоже стоит здесь в орудийном, или эргативном, падеже, дополнение же - в абсолютном падеже.
Возьмём фразу из языка басков: gison-a-k ikusten. это можно перевести: "человек видит его" или человеком виден он". Подлежащее здесь - gisonak "человек" или "человеком", где а - постпозитивный определенный член и k - показатель эргативного падежа в единственном числе. В тибетской фразе nаs khyod rdun, обозначающей "я ты бить", т. е. "я бью тебя" или "ты избиваем мною", подлежащее nаs тоже стоит в эргативном падеже, который по-русски можно перевести либо "я", либо "мною". Дополнение во всех этих примерах стоит в неоформленном падеже.
В чём же заключается сущность эргативного подлежащего, сказуемого и дополнения? Повторяем, что речь пойдет у нас не о конкретных примерах, но о типовой конструкции предложения.
2. Сущность эргативного предложения. Подлежащее ставится здесь в том особом и оригинальном падеже, который ввиду его оригинальности пришлось наименовать особенным образом, именно "эргативным". Это есть падеж подлежащего, однако вовсе не в смысле нашего именительного падежа. Он выражает орудие действия, почему до некоторой степени он близок к нашему творительному падежу. Но это ни в каком случае не творительный падеж. Дело в том, что он одновременно выражает и субъект действия, и орудийное понимание этого субъекта. Подлежащее здесь прежде всего активно действующий субъект; и в этом - небывалая новость эргативного строя в сравнении с указанными у нас выше, поскольку даже посессивное предложение содержало в себе не столько субъект самого действия, т. е. его выполнителя, сколько пока еще только обладателя этого действия и потому в сущности своей еще совершенно пассивного.
Эргативное подлежащее безусловно активно, и тут решительный шаг вперед к подлежащему в безусловно активном смысле, т. е. к номинативному строю. Но, с другой стороны, этот эргативный субъект является здесь и безусловно пассивным. Как доказывает сам смысл эргативного падежа, он в то же самое время является просто орудием каких-то других сил, не выраженных в самом предложении, подобно индоевропейским безличным глаголам, при которых, конечно, не может не мыслиться субъект, но что это за субъект, совершенно неизвестно.
Сказуемое эргативного предложения прежде всего является переходным глаголом. Это обстоятельство чрезвычайно важно по тому же самому, а именно оно подчеркивает активность эргативного субъекта и понимает этот эргативный предикат как действительно перенос действия субъекта на лежащий перед ним объект.
Далее, очень важно и то, что этот предикат если не всегда и не везде фактически, то во всяком случае принципиально согласуется как с подлежащим, так и с дополнением. То, что сказуемое согласуется здесь с подлежащим, это лишний раз подчеркивает активность подлежащего, которая заявляет здесь о себе самыми разнообразными способами. Но то, что сказуемое согласуется здесь также и с дополнением, это решительно никак не мирится с индоевропейскими представлениями. Получается такое впечатление, что как будто бы то, что мы сейчас назвали дополнением, есть не столько дополнение, сколько само подлежащее.
3. Диалектическое единство актива и пассива. Некоторые языковеды так и понимают эргативное предложение: то, что мы сейчас назвали дополнением, они считают подлежащим и даже называют именительным падежом, а сказуемое понимают пассивно, так что эргативный падеж оказывается уже не подлежащим, а только косвенным дополнением или даже наречием. Такое понимание, по-видимому, не имеет под собой прочных оснований. Кое-где, как, например, в аварском языке, для него имеются некоторые подтверждения. Но другие языки из указанных нами, выше совершенно не подходят под схему.
Ведь, собственно говоря, такое понимание эргативного предложения есть просто выход за его пределы и привлечение совсем других языковых норм, а именно номинативной конструкции, поскольку тут мы имели бы самый обыкновенный индоевропейский страдательный оборот. Кроме того, наименование падежа эргативного дополнения именительным падежом совершенно путает все дело, поскольку именительный падеж есть падеж подлежащего, а подлежащее стоит здесь в эргативном падеже.
Гораздо более правильно поступают те языковеды, которые называют
этот падеж дополнения в эргативном предложении неоформленным, или абсолютным,
падежом. То обстоятельство, что с ним согласуется сказуемое, не может в
данном случае говорить о его субъектности, но говорит только о неразвитых
формах объекта, компенсируемых здесь особыми показателями
в предикате.
Другими словами, сама сущность эргативной конструкции и вся ее замечательная оригинальность как раз и заключаются в нерасчлененности актива и пассива, хотя в то же самое время эта нерасчлененность и эта совокупность обоих залогов уже является здесь той почвой, на которой в дальнейшем произойдет и грамматическое различение актива и пассива. Раньше для этого разграничения не было даже и почвы, потому что субъект в разобранных у нас выше типах предложения либо вовсе не квалифицировался как субъект, либо, квалифицируясь как таковой, оказывался самое большее только обладателем каких-то свойств или действий, но нисколько не выполнителем самих этих действий, если иметь в виду грамматическую выраженность в нем самом этого выполнения. Выполнение действий субъектом в наиболее развитом до сих пор посессивном строе выражалось предикатом, но не самим субъектом. Не грамматически, но только лексически и только контекстом предложения выражалось здесь то, что субъект есть именно выполнитель действия и что он сам по себе активен. В противоположность этому зргативное предложение выражает активность субъекта уже вполне грамматически, так как здесь существует специальный падеж для выражения именно активности субъекта. И вот оказывается, что эта активность субъекта предписана ему извне, что в своем произвольном действии он есть не больше, как только чье-то орудие, что его активность и его пассивность диалектически слиты в одно неразличимое целое. Но лишь бы пришла к жизни эта неразличимость - различимость не замедлит в дальнейшем появиться. Раньше не было даже и этой неразличимости актива и пассива. А в эргативном предложении она уже есть; следовательно, скоро появятся и оба эти залога в своем полном и четком расчленении.
Это диалектическое единство актива и пассива сказывается решительно во всех членах эргативного предложения. То, что оно имеет место в подлежащем, это достаточно свидетельствуется специальным падежом, не сводимым ни к именительному, ни к творительному. То, что оно имеется также и в сказуемом, об этом свидетельствуют многочисленные споры, происходящие в науке о залоге эргативного сказуемого.
Одни ученые доказывают активность этого сказуемого. Но в полном смысле актива здесь не может быть уже потому, что подлежащее стоит не в именительном, но в эргативном падеже; да и дополнение является здесь отнюдь не таким членом предложения, которым сказуемое управляло бы (оно ведь стоит здесь только в абсолютном падеже, не имеющем ничего общего с винительным падежом, кроме некоторых намеков в северокавказских языках).
Другие думали, что эргативное сказуемое стоит в страдательном залоге. Но тогда как же быть с эргативным подлежащим и на каком же основании превращать тогда абсолютный падеж дополнения в падеж именительный?
Единственный выход, который представляется нам понятным - это понимание эргативного сказуемого как залога одновременно активного и пассивного, как такого сказуемого, которое в той же мере активно и в той же мере пассивно, как и само эргативное подлежащее. Но эту совместность актива и пассива надо находить также и в эргативном дополнении, которое, конечно, не есть здесь ни именительный падеж, ни винительный падеж (подобное понимание есть только результат индоевропейских привнесений), но тот падеж, который одновременно и активен, или, по крайней мере, является совершенно самостоятельным и независимым ни от какого управления, и пассивен. Что он активен, это явствует как из согласования с ним сказуемого, так и из его положения в случае непереходного сказуемого, когда он является не больше и не меньше как падежом подлежащего. Но он, несомненно, также и пассивен, поскольку в нем нет совершенно никаких грамматических показателей активности и субъектности и по смыслу своему он в этом предложении, безусловно, играет роль дополнения. Он также является здесь чем-то более общим, чем выполнитель действия и чем объект действия, подобно эргативному подлежащему и эргативному сказуемому.
Итак, диалектическое единство актива и пассива есть безусловное достояние и подлежащего, и сказуемого, и дополнения в эргативном предложении.
Конечно, могут найтись лица, которым это слияние актива и пассива покажется непонятным, как Находится еще до сих пор много лиц, не понимающих того, что такое диалектика и что такое единство противоположностей. Не имея в виду развивать здесь основы диалектики, мы все же укажем, что это совмещение актива и пассива, правда, в других смыслах, имеет место и в современных языках и обычно ни у кого не вызывает сомнения. Возьмем, например, то, что называется возвратным залогом, например умываться, одеваться, бриться. Спросим, что это: актив или пассив? Поскольку умываю себя именно я, это актив; поскольку же я умываю именно себя, это пассив. Возьмем так называемый средний залог - я иду, я сплю. Где тут актив и где тут пассив? Возьмем так называемые глаголы состояния - мне больно, мне холодно. Ясно, что совмещение актива и пассива в современных языках трафаретнейшая вещь, знакомая и понятная даже учащимся. Почему же это совмещение не может быть в более древних языках? Вопрос, конечно, вовсе не в этом совмещении актива и пассива, но в характере и типе этого совмещения.
С другой стороны, актив и пассив есть уже результат очень глубокой абстракции; и совершенно невозможно предполагать, чтобы эти залоги существовали в полной своей раздельности с самого же начала. Начинать с них историю грамматического строя было бы так же антиисторично, как и находить уже в самом на чале языкового развития расчлененные понятия субъекта, предиката и объекта. Было время, когда не различались между собой части речи или когда не были дифференцированы члены предложения. Поэтому если мы сейчас наталкиваемся на такой тип предложения и на такой тип глагола, где не проводится различия между действительным и страдательным залогом, то это вполне естественно, иначе и быть не может. Перед тем как различиться активу и пассиву, существует та кой залог, в котором оба они еще не различаются. Так оно и должно быть: и этот нерасчлененный активопассив и есть эргативный залог. Можно к этому добавить, что глагол и в современных языках часто стоит в таком залоге, в котором актив и пассив перемешаны в самых разнообразных и причудливых дозах и пропорциях, в самых невероятных типах и направлениях, в отношении чего чистый актив и чистый пассив являются только крайними полюсами.
4. Эргативное мышление. Если мы теперь поставим вопрос о природе того мышления, которое соответствует эргативному строю, то уже заранее можно предполагать большую новизну и оригинальность этого мышления в сравнении с предыдущей историей, поскольку чрезвычайно оригинален и сам эргативный строй.
Первое, что тут бросается в глаза, - это грамматическая выраженность активности подлежащего. Морфология эволюционировала здесь настолько далеко, что грамматическое выражение активно действующего субъекта уже не представило трудностей. Для этого попросту создался особый падеж. Но из предыдущего мы уже хорошо знаем, что отсутствие морфологии или ее слабое развитие свидетельствует о размытости и смутности фиксируемых здесь мышлением пятен-вещей. В противоположность этому морфология четко рисует взаимоотношение имен, а также и взаимоотношение глаголов, и соответствующее этому мышление четко расчленяет вещи как внутри них самих, так и в их отношениях с другими вещами, ликвидируя расплывчатость, слепоту и непроанализированность вещей, как они представляются инстинктивному сознанию высших животных и низшего человека. Эргативная морфология уже порывает с таким расплывчатым чувственным маревом и анализирует отдельные вещи в их свойствах и действиях.
Что в чувственных и спутанных, слепых и расплывчатых фетишах имеются некоторого рода постоянные и устойчивые субъекты как носители и обладатели всех их свойств и действий, такое мышление возникло, как мы знаем, уже значительно раньше - по крайней мере, на ступени посессивного строя. Но чтобы этот субъект был еще и активным деятелем, для этого понадобились новые усилия человеческой абстракции. Для этого понадобился эргативный строй. Что же, однако, представляет собой такой постоянный и устойчивый субъект фетиша, являющийся и носителем и активным выполнителем всех реальных функций этого фетиша? Разве он может оставаться теперь тем же тупым и слепым, безгласным и безвольным камнем или деревом, которым он был до сих пор? Разве он не превращается теперь в некоторую личность, несущую в себе и определенным образом функционирующий ум, и волю, и чувство, и разного рода влечения, стремления и намерения? И не значит ли это, что тут уже произошло отделение такого активного субъекта от вещи, с которой он раньше был неразличим и в которой он раньше действовал как тождественная с ней магическая и безличная сила?
Да, это - конец абсолютного фетишизма. От вещей-фетишей здесь уже отделилось то, что можно назвать душой вещи, духом вещи, ее идеей или жизненной силой. Тут можно привлечь очень много разного рода терминов, имеющих хождение в этой области. Но мы употребим здесь тот термин, который наиболее принят в науке о первобытном обществе и который наиболее точно выражает собой мировоззрение тогдашнего человека. Именно этот субъект вещи, отделившийся от самой вещи, есть демон. Демонизм, демонология, полидемонизм - это те термины, которые обычно привлекаются для характеристики первобытного мышления и которых не можем миновать и мы. Мы только обратили бы внимание на то важное обстоятельство, что полидемонизм ни в каком случае не является начальной ступенью первобытного мировоззрения. Демон - это уже очень высокая ступень абстракции, предполагающая способность человека отличать идею вещи от самой вещи. Этой абстракции предшествуют тысячелетия, когда человек, целиком перенося на неживую природу свои живые социальные отношения, еще не имеет никакого представления о различиях между субъектом и объектом, подобно тому как этого различения он не имеет еще и в своей жизни; и в условиях такой неспособности различать субъект и объект или идею вещи и самое вещь не может быть никакого и разговора о демонах как о самостоятельных субъектах, отделенных от вещей и управляющих этими вещами. Только эргативное мышление впервые производит эту абстракцию, и только с него начинается в человеческом мышлении период демонологии.
Это важно иметь в виду еще и потому, что буржуазная наука часто начинает историю человеческого мировоззрения прямо с анимизма, минуя фетишизм как нечто незначительное и несущественное. Это - грубейшая ошибка или, даже хуже того, грубейшая попытка насильственно спиритуализировать всю человеческую историю и фальсифицировать целые тысячелетия, прошедшие в человечестве под знаком чисто материального и вполне чувственного фетиша. Демон - это как-никак уже некоторого рода дух, а всякий дух и вторичен и гораздо более абстрактен. Эта абстракция появилась также не сразу, как не сразу появилось эргативное мышление. При этом демонизм есть только начало огромной анимистической эпохи, последующим этапом которой будет политеизм, поскольку боги политеизма есть еще более высокая абстракция, чем даже демон в период полидемонизма. Таким образом, под анимизмом мы понимаем в настоящей работе не то всеобщее одушевление материи, которое имеет место в фетишизме и которое для него-то, собственно говоря, и наиболее характерно, но признание живого демона или бога как уже отделившихся от материи и ею управляющих. В таком виде анимизм есть, конечно, позднейшая абстракция в сравнении с фетишизмом, и существует он только в то тысячелетие, которое прошло от эргативного до номинативного мышления.
На основании предложенного выше изложения эргативного строя можно дать и несколько более углубленную характеристику мышления, возникающего на основе эргативных категорий. Именно было бы очень важно получить более конкретную характеристику демона на основе наблюдения того, как эргативный строй понимает подлежащее. Было бы очень важно подсмотреть те случаи, когда это подлежащее является здесь в наиболее свободном и в наиболее самостоятельном виде, не только в активно-пассивном значении, какое несет с собой эргативный падеж. Таких наблюдений, надо полагать, можно привести немало. Но мы остановимся на одном.
Именно вспомним то беглое замечание, которое проскользнуло у нас выше по поводу подлежащего при сказуемом в виде непереходного глагола в языках эргативного строя. Это - любопытнейшая вещь. Оказывается, что наше эргативное предложение имеет свою силу только при переходном глаголе в качестве сказуемого (причина этого была указана выше). Если же сказуемое выражено здесь при помощи непереходного глагола, то подлежащее теряет свой эргативный падеж и ставится в том падеже, который мы назвали абсолютным и с которым мы встретились также и в эргативном предложении, где при его помощи выражается дополнение. При этом непереходность глагола в таком предложении как раз говорит о наибольшей сосредоточенности субъекта в самом себе, о невыходе его действия к другим предметам, об обращении действия субъекта к самому же субъекту, т. е. как раз о той самой наибольшей самостоятельности и независимости субъекта, о той самой его сосредоточенности в себе, которая как раз нам сейчас важна для выяснения оригинальной природы самого этого субъекта.
Что же это значит? Это значит, что стоило нам только подсмотреть эргативный субъект в там его виде, где он максимально свободен от пассивности и где он, по смыслу предложения, является активным и только активным, как вдруг пропала сразу вся его морфология, из эргативного падежа он перешел вдруг в падеж никак не оформленный и тем самым стал вполне тождественным с тем дополнением, которое в эргативном предложении тоже стоит в неоформленном, абсолютном падеже. Но ведь мы уже хорошо знаем, что значит отсутствие морфологии. Отсутствие морфологии в языке соответствует расплывчатому, бесформенному и вполне стихийному пониманию чувственных вещей. Значит, наш демон, отделившийся от вещей, если бы мы стали его рассматривать в его полной самостоятельности, сохраняет решительно всю ту стихийность, всю ту бесформенность, всю ту расплывчатость и слепоту, чем характеризовался и сам фетиш в период своей нерасчлененности. Но на то ведь он и называется демоном. Демон - это, несмотря на свою отделенность от вещей, есть личность и субъект; но самое любопытное здесь то, что в то же самое время он является и существом стихийным, бесформенным, злым, аморальным и алогическим, совершенно безличным, действующим всегда слепо и неизвестно по каким побуждениям, далеким от всякой человечности и даже от всякой какой бы то ни было системы. В этом, как показывает анализ эргативного строя, он совершенно тождествен с объектами, вещами, которые представляются тогдашнему человеку и непонятными, и злыми, и всесильными, и непобедимыми. Таким демон будет не всегда. Уже на стадии олимпийского бога он станет совсем другим. Но сейчас, в период эргативного мышления, он - стихийная, слепая, аморальная сила, в образах которой сказался весь древний ужас беспомощного и беззащитного человека перед неведомыми силами природы. Этот ужас у человека был, конечно, и раньше, и исчезать он стал только в связи с решительными успехами в его борьбе с природой и в овладении ее силами. Но на этой эргативной ступени, ввиду впервые возникшей самостоятельности демона, этот ужас сказался наиболее ярко и дал в мифологии наиболее яркие следы в виде разного рода чудовищ, страшилищ и фигур, составленных из разного рода человеческих и животных элементов.
Это само собой вытекает из того, что субъект непереходного глагола стоит в том же неоформленном виде, что и объект при переходном глаголе. Это значит, что выделившийся демон - субъект по своему внутреннему содержанию ничем не отличается от стихийности, безличия, слепоты и вечной хаотичности вещей, каковыми они представлялись тогда, в период донаучного сознания. Такова общая картина эргативного мышления, насколько ее можно заметить на основных особенностях эргативного языкового строя.
5. Принцип эргативного умозаключения. В мышлении самым главным является то, как оно производит свои умозаключения, как оно приходит к тем или иным выводам. Но во всяком умозаключении всегда можно рассмотреть его принцип и метод, ту исходную конфигурацию вещей или понятий, которая является для него образцом, в конце концов тот жизненный опыт, который является тут наиболее понятным и убедительным и который властно направляет цепь понятий или образов в известную сторону и тем самым превращает ее в умозаключение. Если подойти с этой стороны к набросанной нами сейчас картине эргативного мышления, то ее придется специфицировать, уточнить, выдвигая в ней только наиболее центральные и логически значимые построения.
Этот принцип эргативного умозаключения можно формулировать самым разнообразным способом. Эргативное мышление настолько богато и глубоко, что стоило бы продумать целиком всю его систему; и - здесь, несомненно, получилась бы целая логическая система со своими собственными и вполне оригинальными принципами и аксиомами, со своими собственными законами мышления и со своей вполне оригинальной системой умозаключений, доказательств и методов. Делать это, однако, можно было бы только в специальном исследовании, и не стоит заниматься этим в нашем кратком наброске. Но в целях исключительно только обнаружения всей оригинальности эргативной логики целесообразно наметить этот принцип эргативного умозаключения и в нашей работе. Мы выдвинем несколько тезисов, которые с разных сторон и в разном смысле, с разной степенью обобщения и приближения будут пытаться охватить этот принцип и оттенить его своеобразие.
Всякое действие есть страдание, и всякое страдание есть действие. Этот принцип есть не что иное, как почти только повторение основного активно-пассивного принципа. Здесь только надо не запутаться в сопоставлениях эргативного умозаключения с тем, которое мы имеем в современной науке. Ведь современная наука тоже строится на том принципе, что всякое действие имеет свою причину. Мы в настоящее время тоже думаем, что если произошло какое-то действие, то за этим действием стоит достаточная причина, которая его вызвала и которая тоже превращает его из действия в пассивное орудие. Это сопоставление двух систем мышления правильно только формально. По существу же современная наука основывается на обследовании цепи причин одинаково реальных и материальных, одинаково подлежащих научному исследованию и одинаково подпадающих под те или иные законы природы, пусть не всегда еще открытые. Эргативное же умозаключение предполагает пассивность всякого действия совсем в другом смысле. То, что делает здесь всякое действие пассивным, не есть другая такая же причина, но - демон. Этим демонизмом эргативное умозаключение резко противоположно всякому научному представлению о том, что нет действия без причины. В каком-то смысле демон, созданный человеческим мышлением для объяснения происходящего, есть отдаленное предшествие научных законов, тоже создаваемых для объяснения существующего, и есть какая-то смутная греза о точных научных объяснениях всего существующего. Но из-за этого формального сходства нельзя упускать из виду бьющей в глаза разницы этих двух умозаключений по существу.
Все, что совершается, совершается пред определенно. Этот тезис также не слишком сильно отличается от основного эргативного принципа активо-пассива. Здесь только звучит некоторый момент фатализма, и это мы делаем вполне намеренно. Несомненно, эргативное умозаключение основано на фетишизме. Если всерьез каждое действие, как бы оно ни было активно, вложено демоном и если этот демон в своих действиях не поддается никакому учету и не подчиняется никаким правилам логики, морали, эстетики, права и справедливости и вообще никаким законам человеческого общежития, то, как нам кажется, это есть самый настоящий фатализм. В нижеследующих примерах из греческого эпоса выступает очень отчетливо эта диалектика свободно действующего человеческого индивидуума и вложенности в него всех мыслей, чувств и поступков. Можно, конечно, не называть это фатализмом, ибо дело не в словах. Однако эта диалектика свободы и необходимости на основе предопределения каждого действия со стороны другого, демонического, агента есть непререкаемый факт и мировоззрение, которым проникнуты такие яркие для истории народов произведения, как так называемые поэмы Гомера.
Скептики и позитивисты могут затрудняться тем положением дела, что в эргативном предложении мыслится некоторый особый субъект, прямо не выраженный в самом этом предложении, и что соответственно во всяком эргативном умозаключении тоже мыслится некоторый вышестоящий субъект действия, буквально в самом этом умозаключении не выраженный. Это, однако, является предрассудком, который легко устранить простым указанием на аналогичные факты в современных общеизвестных языках.
Разве такие предложения, как Светает, Смеркается, Вечереет (а это, конечно, отнюдь не отдельные слова, но именно целые предложения), не содержат в себе своего подлежащего, без которого они и не могли бы быть предложениями? Конечно, это подлежащее здесь есть; и некоторые языки, как, например, немецкий, даже их лексически выражают, используя личное местоимение среднего рода (еs regnet). А французский язык ставит это безличное подлежащее даже в мужском роде личного местоимения (il pleut, il naige). Еще дальше того идет древнегреческий язык, который выражает наличие дождя словами: Dzeys hiei, что значит буквально "Зевс дождит". Здесь, можно сказать, раскрыты все карты мифологического мышления, которые в новых языках запрятаны под местоимениями 3-го лица. Так оно и есть на самом деле. Подлинный субъект безличного предложения для древнего мышления есть демон, который все еще мыслится слепо-чувственно, животно-инстинктивно, недифференцированно, который все еще остается на ступени чувственно-воспринимаемого предмета, еще не отражается полностью в мышлении, а только предполагается им безотчетно и потому не именуется и даже не может именоваться. Да и по-русски не будет ошибкой сказать, что в предложении Светает подлежащим является оно. В самом предложении это оно не выражено; и даже неизвестно, чем именно является это оно. Это - какой-то неопределенный, безличный, стихийный, неименуемый и даже ускользающий от всякого наименования субъект. В предложении Светает под ним можно понимать небо, воздух, все окружающие предметы, все то, для чего имеет значение свет и освещение, и даже нечто более глубокое, чем просто эти предметы, поскольку светают, собственно говоря, не сами они, но что-то другое, в них находящееся и их захватывающее в процессе появления света и освещенности. Даже и нам теперь во всеоружии современного научного мышления, современной логики и языкознания, не так легко сказать, что это за субъект в бессубъектном предложении. Однако нет никакой возможности сомневаться в его существовании, поскольку о нем взывает сама морфология, само личное окончание глагола в 3-м лице так называемого безличного предложения. Он есть, он требуется и грамматически и логически; но совершенно неизвестно, что он такое. И нам кажется, что таким же бесспорным фактом, таким же необходимым и грамматически и логически является и тот субъект, который стоит за пределами эргативного предложения, но который предполагается здесь логически и требуется грамматически эргативным падежом, поскольку всякое орудие действия, выраженное в этом последнем, предполагает активного деятеля, пользующегося этим орудием.
Конечно, и здесь надо учитывать ту бездну, которая отличает наше мышление от эргативного. Употребляя свои безличные предложения, мы не думаем ни о каких демонах, которые были бы их подлежащими. И тем не менее формальное сходство здесь настолько велико, что всякий, понимающий современное безличное предложение, должен считать столь же понятным и наличие еще особого субъекта за пределами эргативного субъекта, того, в отношении которого сам эргативный субъект есть только орудие. Само собой разумеется, аналогия между эргативным предложением и современным безличным не исчерпывается для нас сейчас только одним, указываемым здесь моментом.
Всякая причина есть в то же самое время и основание; или, другими словами, все, что совершается, совершается закономерно и оправданно. Закономерно совершается здесь все потому, что для всего есть закон, и этот закон - демоническая беспринципность. А оправданно все потому, что последние и наиболее ответственные деятели в жизни и во всей действительности - демоны - это есть здесь последняя правда, выше которой нет ничего. Такова история. И даже таковы целые тысячелетия, прошедшие в человеческой истории. Ведь для того чтобы критиковать какую бы то ни было действительность, нужно иметь для этого критерий. Но когда последним критерием является безличный, стихийный и аморальный демон, то, очевидно, любое безобразие, творящееся в жизни, является оправданным и целесообразным. Тут некому такую действительность критиковать, и нет критерия для такой критики. Для той эпохи все это только естественно и нормально.
Противоестественность, ненормальность и уродство такого миропонимания непонятны нам только потому, что мы слишком уверенно переносим в древность свои личные и общественные идеалы, а также потому, что мы слишком отделяем личность, общество и природу от первобытной истории, тем самым модернизируя эту последнюю и фальсифицируя ее примитив. На самом же деле человеческий индивидуум отличает себя в те времена от природы очень слабо и очень слабо отличает он также и общество от той же природы. Поэтому для него естественно, что личность и общество в значительной мере подчиняются безличным стихийным процессам природы. Из этих же соображений делаются вполне понятными такие явления первобытного общества, как людоедство или человеческие жертвы. Раз было слабо чувство самостоятельности и незаменимости человеческого индивидуума, то нет ничего удивительного и в том, что этот индивидуум то и дело подпадал под общий хаос вещей и даже сам считал это законным.
Можно было бы сказать, что эргативное умозаключение основано на принципе такого содержания: все совершается логически. Это совершенно правильно и вполне характерно для эргативного мышления. Но ведь мы здесь хотим только впервые определить, что такое эргативная логика. Поэтому такой принцип эргативного умозаключения был бы только тавтологией. Но если мы всерьез согласимся, что всякая причина есть в то же время и основание и что все происходящее происходит оправданно, то, конечно, мы должны оказать и то, что для эргативного умозаключения любое соединение любых причин с любыми действиями - совершенно логично и что, следовательно, ничего нелогичного вообще здесь не существует.
Вообще говоря, здесь творится то же самое, что мы видели и в инкорпорированном мышлении. Ведь там тоже последним абсолютом была слепая, спутанная, стихийная, безличная и совершенно хаотическая действительность. Но в порядке восходящей абстракции человек там уже выделил в этой действительности способность вещей распределяться в том или ином пространственно-временном порядке. Это было первым приступом к овладению действительностью, первой ступенью абстрагирующего мышления. И вот эта пространственно-временная конфигурация и легла в основу тогдашнего мышления, стала образцом и принципом всякого умозаключения вообще. Другая картина на эргативной ступени. Исходя из такой же смутной и слепой действительности, человеческое мышление уже сумело различить в каждой вещи и внешнюю и внутреннюю ее стороны, ее материю и ее смысл, ее чувственную картину и ее идею, закон. Но это мышление, дойдя до таком новой абстракции, не смогло тут же, в этой отделенной от вещи идее вещи тоже произвести те или иные абстрактные разделения и дойти до того понимания идеи вещи, которое было бы свободно от безличной стихийности и хаотической спутанности самих вещей. На первых порах, отделив идею вещи от самой вещи, закон вещей от их конкретного протекания, человек продолжает, наделять эти идеи и эти законы тем же стихийным сумбуром, которым являются для него и сами вещи. Отсюда и зарождается демонология. Но отсюда вытекает также и тот принцип умозаключения, который требует от любого действия, как бы оно активно ни было, переходить к его демонической причине. Здесь, таким образом, только новая ступень абстрагирующего мышления; но и здесь, и на ступени инкорпорации - одинаково упор на то, что мышление нашло для себя ясным и понятным в хаотической действительности. Раньше - абсолютизация пространственно-временных отношений, а теперь - абсолютизация причинных отношений.
Других аспектов эргативного мышления мы здесь не касаемся.
Для того чтобы все эти наши рассуждения не показались слишком теоретическими, приведем ряд наглядных и живых примеров того, как совершается эргативное умозаключение на основании указанных принципов и как некогда люди всерьез и на самом деле от активности человека и от действия любой вещи делали выход к тому демону, который стоит за этой активностью и за этими действиями и является как бы внутренней стороной, внутренне видимой изнанкой всякой активности и всякого действия, всякого свершения в человеческой и природной действительности.
Мы хотим обратить внимание читателя на два памятника мировой литературы, в которых эргативное мышление играет не только большую роль, но буквально пронизывает собой все. Это "Илиада" и "Одиссея" Гомера. Здесь содержатся более древние и более поздние слои первобытной идеологии. К более ранним слоям надо относить те многочисленные места у Гомера, где упоминается некий "демон", не имеющий никакого имени, внезапно нападающий на человека и внезапно приводящий его к новой ситуации или даже к катастрофе. Этих мест мы не будем приводить потому, что человек здесь изображается абсолютно пассивным, так что подобная идеология скорее относится еще к доэргативным типам мышления. То же, что действительно связано с эргативным мышлением, говорит уже о большой активности человека, о человеке в качестве реального выполнителя того или иного действия. Но, как мы видели, вся специфика эргативного мышления сводится к установлению внутренней стороны этой активности индивидуума, и сторона эта есть его одновременная страдательность, одновременная с выполняемым им действием детерминация со стороны некоего высшего субъекта, вполне неопределенного и потому неминуемого. Обе поэмы Гомера пересыпаны такими положениями, которые рисуют, с одной стороны, самую настоящую активную и даже сознательно активную деятельность человека, а с другой стороны, вложенность всех этих действий и даже всех мыслей и чувств свыше со стороны богов, демонов и судьбы.
Это не есть просто вмешательство высших сил в жизнь человека. Такое вмешательство у Гомера тоже постоянно имеет место; и с ним люди то согласны, то не согласны, то они подчиняются ему, то они борются с ним. Мы говорим здесь о другом. Мы говорим здесь о том, что самое внутреннее в человеке, самые интимные и заветные его мысли, чувства, мечты, намерения и действия - все это оказывается вложенным в него богами, так что этот активнейший и сознательнейший герой, свободно действующий по своему свободному решению, в то же самое время и без всякого нарушения его свободы оказывается предопределенным во всех своих мельчайших поступках, он как бы предопределен на свободу. И это есть та мудрость, которую принесло с собой эргативное мышление. Это - эргативная мудрость.
Аполлон насылает язву на греческий лагерь ("Илиада", I 8-10). Афина сдерживает разгневанного Ахилла от нанесения раны Агамемнону (I 188-200). Фетида ходатайствует перед Зевсом за Ахилла (492 - 533). Зевс посылает Агамемнону обманное сновидение (II 1-40). Афродита обманным путем спасает Париса, побежденного в поединке с Менелаем (III 374-382). Афина побуждает троянца Пандара нарушить только что заключенное перемирие и бросить стрелу в Менелая (IV 50-104), хотя сама же она не дает этой стреле прикоснуться к Менелаю (129 сл.). В начавшейся после этого битве Арес и Аполлон воспламеняют сердца троянцев, Афина же вдохновляет ахеян (422-456). Когда Пандар ранит Диомеда, последнего немедленно исцеляет Афина, и Афина же. побуждает его ранить Афродиту (V 120-132). Афродита уносит с поля сражения раненого Диомедом Энея (311-318). Аполлон доставляет его в Трою (445 сл.), несколько раз защищает от нападения Диомеда (436-443), а Артемида, Лето и Феба его исцеляют (447). После этого и Аполлон (449 слл.) и Арес (461 слл.) вновь возбуждают людей сражаться, и к ним потом присоединяются Гера и Афина, причем первая голосом Стентора вдохновляет всех ахейцев, а вторая натравливает Диомеда на Ареса (778-863). Потом и сам Зевс бросает молнию (VIII 75 ел.) в знак поражения ахейцев, действуя так на основании предопределения судьбы, указанного им из взвешивания на весах жребиев троянцев и данайцев (69-71). В дальнейшем он снова воодушевляет троянцев (335), чем вызывает негодование Геры и Афины, уже готовых помогать данайцам, но их Зевс удерживает через свою посланницу Ириду (350-437).
Новое сражение опять начинается с мощного клича Эриды, вдохновляющей ахейцев к новым подвигам (XI 1-14); и стоило только Зевсу отвратить свои взоры от Трои, как Посейдон одобряет и воодушевляет ахейцев (XIII 1-124). Зевс в дальнейшем опять помогает троянцам (347 сл.), что Посейдону не мешает поддерживать ахейцев (351.XIV 135-152); и эта поддержка его еще усиливается после знаменитого "обольщения Зевса" (352-401). Проснувшись, Зевс при помощи Ириды удаляет Посейдона с битвы, а при помощи Аполлона восстанавливает Гектора (XV 56 слл., 143-280). Аполлон действительно теперь вертит Гектором как хочет (318 слл., 355 сл.), и троянцы приближаются опять к ахейским кораблям. Гера убеждает Сарпедона выступить в бой, предоставив себя судьбе, но дело кончается тем, что его убивает Патрокл (XVI 419-490); его тело спасает Аполлон (уже по повелению Зевса), а Сон и Смерть переносят в Ликию (656-683). Аполлон, устрашая Патрокла, не дает ему ворваться в город (684-711); и в конце концов если кто доводит Патрокла до полного изнеможения и готовит его гибель, то это опять-таки Аполлон (783-805); после этого уже ничего не стоило Эвфорбу и Гектору расправиться с ним окончательно (806-867). Опять-таки Аполлон научил Гектора снять доспехи с убитого Патрокла (XVII 75-81), а Зевс, все время вдохновляющий троянцев на бой, вдруг почему-то предрекает близкую гибель Гектора (201-208). Гера посылает Ириду к Ахиллу с повелением выйти на бой для отмщения смерти Патрокла и спасения его тела (XVIII 170-201); она же повелевает Солнцу закатиться в этот день раньше обычного (239-242). Гефест по просьбе Фетиды изготовляет Ахиллу его знаменитый щит (428 слл.), который она и доставляет своему сыну (XIX 1-27). Афина (по повелению Зевса) подкрепляет нектаром и амброзией страдающего Ахилла (338-348).
В "битве богов" Гера, Афина, Посейдон, Гермес, Гефест сражаются на стороне ахейцев, Арес же, Аполлон, Артемида, Афродита, Лето и Ксанф - на стороне троянцев (XX 31-74). Энея опять спасает бог, на этот раз Посейдон (293-350), так что об этом обмане уже догадывается Ахилл. Когда же сходятся Ахилл и Гектор, Аполлон последнего спасает (375-380); и когда Гектор, горя местью за убитого Ахиллом брата своего Полидора, опять хочет сразиться с Ахиллом, то Аполлон и тут покрывает его темным облаком (419-454). Самому Ахиллу опять-таки помогают Посейдон и Афина, когда река Ксанф начинает его одолевать (XXI 284-297), а Гера посылает ему на помощь еще Гефеста, хотя все же не дала этому последнему уничтожить Ксанфа (330-384). Дальше начинается битва богов (385-513). Больше всех и здесь подвизается Аполлон. Он не возвращается на Олимп, как прочие боги, но идет защищать Трою, потому что Ахилл гонит троянцев уже к самому городу (515-517). Потом - для отвлечения внимания Ахилла от Трои - выставляет против него Агенора (545-549), потом удаляет Агенора и уже сам лично в образе Агенора заставляет Ахилла преследовать себя и тем самым удаляться от Трои (595-611). В дальнейшем Ахилл догадывается об этом обмане и возвращается к городу (XXII 1-24). Но и Аполлон действует только в силу предопределения судьбы: когда Зевс при помощи золотых весов узнал о близкой гибели Гектора, то и Аполлон оставляет его (213); и появляется вновь Афина, которая внушает мужество Ахиллу и, явившись Гектору в образе его брата Деифоба, натравливает его на Ахилла (213-247). Скоро Гектор убеждается в коварстве Афины и, потеряв копье, уже с отчаяния нападает на Ахилла с мечом, но тот пронзает его копьем (273-330).
При помощи специально вызванных ветров Ахилл сжигает труп Патрокла (XXIII 192-225), как об этом просила его тень Патрокла (59-107), в то время как труп Гектора охраняется Афродитой и Аполлоном (184-191). Аполлон до последнего конца все еще продолжает защищать троянцев, то охраняя тело Гектора (XXIV 18 сл.), то ходатайствуя за них в прениях на Олимпе и тем вызывая новые приступы гнева у Геры (55-63). Но Зевс через Фетиду велит Ахиллу возвратить тело Гектора его родичам (64-142). Ирида передает повеление Ахиллу прекратить надругательство над телом Гектора, а Приаму - ехать к Ахиллу с выкупом и просить возвратить тело Гектора (143-188). С помощью Гермеса Приам достигает палатки Ахилла (331-467) и выкуп совершается (468-676). Приам возвращается домой опять-таки с помощью Гермеса, который будит его утром, запрягает ему коней и провожает его до реки (678-694).
Здесь не место заниматься детально историко-литературным и фольклорным анализом поэм Гомера. С нашей, например, точки зрения эта чрезмерность в изображении божественного вмешательства и эта слишком бьющая в глаза вложенность в человека всех его мыслей и поступков свыше плохо мирится с большим развитием индивидуума и огромным прогрессом цивилизации, нашедшим себе отражение в поэмах Гомера. Для нас это является скорее сознательным поэтическим приемом и реставрацией давно уже отживших форм идеологии. Но доказывать все это никак не может входить в задачи нашей работы, как не может входить и вообще та или иная характеристика Гомера. Для нас важно только одно: где-то, когда-то, при каких-то условиях человеческое мышление понимало и сам человеческий субъект и, следовательно, субъект логический и грамматический как одновременно и действующий и страдающий; всякое действие такого субъекта расценивалось как вложенное со стороны другого, гораздо более высокого субъекта. Это есть эргативный грамматический строй и эргативная логика. И блестящие образцы такой эргативной логики - у Гомера. Все же дальнейшее, что касается проблемы происхождения этой зргативной логики у Гомера никак не может входить в задачи нашего исследования и должно рассматриваться в специальных трудах по Гомеру.
6. Эргативный строй как орудие общения. Оставляя весь этот круг наших мыслей об эргативном строе, необходимо напомнить и подчеркнуть, что эргативный строй, как и все прочие грамматические строи, рассматривается нами в первую очередь как орудие общения, а следовательно, и как орудие развития и борьбы, т. е. рассматривается не абстрактно-логически, но коммуникативно.
Повторяем, абстрактно-логически все типы предложения представляют собой нечто одно, а именно то логическое суждение, которое в своей предельной общности не зависит ни от каких отдельных типов предложения и может быть выражено любым таким типом предложения. От этого абстрактно-логического суждения всякий тип предложения отличается своей спецификой, выражающей то, на что именно из абстрактного суждения обращено внимание в данном типе предложения, какая сторона из чего выдвинута, с какой точки зрения понято абстрактно-логическое суждение и что из него взято для сообщения.
Эту коммуникативную специфику эргативного типа предложения мы формулировали выше как оригинальное слияние актива и пассива в одно нераздельное целое; и, исходя из нее, мы построили и специальный тип самого эргативного мышления. Многие исследователи, у которых мы находим описательную картину эргативного строя, этой описательной картиной и ограничиваются; и когда они начинают делать свои логические заключения об эргативном строе, то эта описательная "картина остается в стороне, и выводы делаются на основании не коммуникативной значимости данного типа предложения, но на основании его общелогического содержания. Однако общелогическое содержание эргативного предложения есть только кричащее противоречие актива и пассива и больше ничего. А потому сейчас же начинаются тут споры о том, активно и эргативное подлежащее или пассивно, и на актив ли сводится эргативное сказуемое или на пассив. Между тем, как бы пи рассуждать тут абстрактно-логически, коммуникативно эргативный субъект обязательно активен уже по одному тому, что он есть подлежащее, и пассивен уже по одному тому, что эргатив указывает на орудийность. Если всерьез брать коммуникативную предметность эргативного предложения как таковую, т. е. формулированное у нас выше слияние актива и пассив, то необходимо признать, что она как раз и есть здесь то самое, что выражено; то самое, в свете чего понято абстрактно-логическое суждение. Но в таком случае коммуникативная предметность эргативного предложения есть нечто твердое и определенное, нечто оригинальное и своеобразное, нечто содержащее в себе свою внутреннюю логику, свой внутренний принцип развертывания в некую систему мышления, в некую идеологию. Этот логический принцип коммуникативного развертывания мы и старались сформулировать выше, откуда и получилась у нас целая эргативная идеология.
Наконец, как и все другие грамматические строи, эргативный строй не только содержит сам в себе определенный логический принцип своей внутренней структуры, но и взятый в целом со всей своей структурой, взятый как таковой, он тоже не есть неподвижная и изолированная субстанция, но рассматривается нами только как принцип бесконечного семантического множества эргативных предложений в разных языках и странах, предложений, то более, то менее выражающих этот принцип и содержащих в себе бесконечные словообразные семантические оттенки и элементы.
7. Эргативный строй с точки зрения общеисторических категорий. В заключение мы хотели бы выразить существо эргативного строя терминами общеисторического развития. Это общеисторическое развитие явно еще не выходит здесь за пределы общинно-родовой формации. Ведь где человеческая личность больше всего связана с обществом, как не в эти бесконечные по длительности периоды общинно-родовой формации? Вначале человеческая личность вообще не чувствует себя как таковую. В этом первобытном коллективизме и труд, и средства производства, и орудия производства - все находится в абсолютном ведении только самой же общины ближайших родственников. Самоощущение человеческой личности является результатом лишь огромного исторического прогресса и является скорее предзнаменованием уже разложения первобытной родовой общины. Но даже когда появилось это личное самоощущение, оно все еще находилось в полной внутренней зависимости от общины. В результате экономического и технического развития, в результате усложнения потребностей отдельного человека и, вообще говоря, в результате развития производительных сил рано или поздно, но индивидуальный человек начинает уже ощущать себя самого как такового И тем не менее на протяжении весьма длительного периода он все еще творит волю своей общины. Он теперь выступает как отдельный индивидуум, но в этом отделении себя от родовой общины он еще далеко не порывает с ней, отличается от нее, но не отделяется от нее. Наоборот, сначала этот индивидуум, отличающий себя от общины, не имеет ровно никаких мыслей и чувств внеобщинного характера.
То, что в традиционной науке называется веком героизма, как раз и является такой эпохой, когда отдельный индивидуум уже выделился на фоне родовой общины, но все еще живет ее интересами и все еще наделен ее коллективистским могуществом. Таковы именно общеизвестные эпические герои вроде Ильи Муромца или вроде Ахилла. Эти герои действуют самостоятельно, обладают огромной волевой инициативой, и в них пока еще нет ничего узколичного или мелкоэгоистического. Все их мысли, их чувства и воля все еще вложены в них родовой общиной, от которой они хотя себя и отделяют, но с которой все еще органически слиты воедино. Правда, начальный героизм тоже все еще близок к стихийным силам природы; и свое окончательное, уже чисто человеческое оформление, лишенное участия демонических сил, он получает только в значительно более позднее время.
Есть все основания думать, что эргативный строй мысли, в котором актив и пассив слиты в одну неразличимость, является отражением как раз таких зрелых периодов общинно-родовой формации, когда вся личная жизнь человека пока еще определяется интересами общины, почему он и пассивен, но когда вся эта внутренняя и внешняя жизнь человека переживается им уже как свое личное достояние, как своя интимнейшая потребность, как акт свободного произволения. Ясно также и то, что в сравнении с необозримыми тысячелетиями матриархата, да и в сравнении с последним и уже довольно коротким периодом патриархата эргативный строй языка и мысли не может претендовать на такую же необъятную универсальность. Это скорее конец всей общинно-родовой формации. Но конец этот поразительным образом специфичен и достиг в свое время огромного территориального распространения, часто оставаясь нетронутым даже в те периоды мысли и жизни, которые вышли далеко за пределы общинно-родовой формации.
1. Аффективный строй. На подступах к номинативному строю весьма немаловажное значение имеет то, что теперь называется в науке аффективным строем. Этот строй богатейшим образом представлен на Кавказе, а именно в языке "Картвельской группы, и сводится к следующему.
Подлежащее стоит на этот раз не в том псевдо-родительном падеже, который мы находим в посессивном предложении, и не в том псевдотворительном, с которым мы столкнулись на эргативной ступени, но в самом настоящем дательном падеже. Сказуемое же по преимуществу является здесь глаголом, выражающим состояние и чувственное восприятие, и согласуется с подлежащим. Наконец, объект стоит в абсолютном падеже, и сказуемое согласуется также и с ним. Так, в грузинском языке мы имеем: m-t-sm-i-s "мне слышится то", где m-e "мне", -sm-i "слышится", s "то"; m-sur-s "мне желается то", где m "мне", -sur "желается", s "то" В грузинской фразе mama-s u-kvar-s mvili, буквально "отцу ему-любим-он сын", т. е. "отец любит сына" (или "сын любим отцом", или "сын любит отца"). Маmа-s - дательный падеж от слова отец. Сказуемое же согласовано и с подлежащим (и, что мы перевели как "ему"), и с объектом (через конечный звук оs).
Чтобы отдать себе отчет в структуре такого предложения, необходимо прежде всего обратить внимание на дательный падеж подлежащего, указывающий тоже на несамостоятельность фиксируемого здесь субъекта. Считать, однако, это не подлежащим, а дополнением, как думают некоторые, никак нельзя, поскольку с тем, что мы называем, здесь подлежащим, согласуется сказуемое. Значит, подлежащее здесь есть подлинно действующий субъект, подлинно выполнитель действия. Но только одновременно с этим он еще есть и восприемник действия, о чем здесь и говорит дательный падеж. Считать это подлежащее только восприемником действия и только пассивным субъектом никак нельзя, поскольку это противоречит самому смыслу подлежащего; а то, что оно есть именно подлежащее, это, как мы сейчас заметили, удостоверено грамматически;
Другими словами, мы опять имеем здесь дело с таким субъектом, который и активен и пассивен, чему вполне соответствует и семантика такого типа предложений, выдвигающая на первый план значение состояния. Ведь во всяком состоянии, конечно, есть и действие и страдание. Когда мы говорим мне весело, мне грустно, мне холодно, то, с одной стороны, здесь утверждается какое-то действие, производимое на субъект, но, с другой стороны, также и активная реакция субъекта на это действие. Если бы мы захотели взять чисто пассивный субъект, то это было бы в таких предложениях, как меня везут, или меня бьют, или меня кормят, где на самом деле не выражено никакой реакции субъекта на испытываемое им действие. Предложения же, выражающие состояние, уже одной своей семантикой говорят об активно-пассивном значении субъекта. Но тогда возникает вопрос, какая же разница между аффективным активо-пассивом и эргативным активо-пассивом.
Здесь-то и залегает та логическая новость, ради которой мы заговорили об аффективном строе. Ведь в эргативном предложении активный сам по себе субъект испытывает действие со стороны и тем самым является одновременно и пассивным. Аффективный же субъект будучи активным, совершенно не испытывает никакого действия со стороны, но только от самого же себя. Он и активен и пассивен одинаково внутри же себя самого. Он уже не зависит от какого-то демонического агента, стоящего над ним самим; но зависит он исключительно от себя же самого. Он действует; но это действие возвращается на него же самого, испытывается им же самим.
Теперь спросим себя: разве отсюда нельзя заключить о большом прогрессе самостоятельного субъекта в аффективном предложении в сравнении с эргативным? И разве действие и страдание не вращаются здесь внутри самого же субъекта, в то время как эргативный субъект был активен только от себя самого, а пассивен благодаря воздействию на него совсем другого объекта? Несомненно, самостоятельность субъекта здесь прогрессирует, она уже почти не нуждается ни в чем другом.
Очень важно отметить, что это отнюдь не означает замкнутости аффективного субъекта в себе. Это подтверждается и тем, что употребление такой конструкции в картвельских языках далеко вышло за пределы той узкой семантической группы, которую можно назвать глаголами чувственного восприятия или состояния. Ею пользуются, например, все времена перфективного вида независимо от семантики. Но отсутствие этой замкнутости субъекта в самом себе важно даже по той краткой характеристике аффективного предложения, которую мы дали выше. Действительно, у этих глаголов состояния, оказывается, есть то, что мы на языке современной грамматики должны назвать дополнением. Ведь в нашем примере отец не просто испытывает чувство любви, но указан и тот объект, к которому это чувство направляется. И, любопытное дело: с одной стороны, сказуемое стоит здесь в 3-м лице, как будто бы швили было подлежащим в именительном падеже, т. е. ясно, что сказуемое здесь пассивно, как будто бы была фраза сын любится отцом; но, с другой стороны, мы же отлично знаем, что настоящий выполнитель действия здесь вовсе не сын, а отец, да и швили невозможно считать именительным падежом в чистом виде, поскольку этот "падеж" вовсе не имеет никакого падежного показателя. Таким образом, аффективный субъект вполне ориентирован в объективном мире и находится с ним в таких же активно-пассивных отношениях, в коих он находится и с самим собой, так что само название "аффективный" здесь, очевидно, слишком узко и говорит просто о совмещении актива и пассива.
Нечего и говорить о том, что мышление, возникающее в связи с аффективным строем предложения, оперирует с гораздо более свободным представлением о человеке и требует существенного ограничения всякого инородного вмешательства в жизнь человеческого индивидуума. Мы не будем здесь говорить о какомнибудь специфическом этапе мифологии, так как одного аффективного строя, может быть, было бы для этого недостаточно. Однако ясно, что тот беспринципный, аморальный, слепой и безличный демон, о котором мы говорили выше и без которого раньше человек не мог ступить и шагу, не может не становиться в условиях аффективного синтаксиса и аффективной логики гораздо более аккуратным, гораздо менее назойливым и, мы бы сказали, гораздо более гуманным. Ясно, что если иметь в виду античную мифологию, то здесь должна идти речь о переходе архаических безобразных демонов в светлых, разумных и прекрасных Олимпийских богов. Повторяем, одного аффективного строя речи для этого недостаточно. Но нельзя сомневаться в том, что аффективный строй языка и мышления является одним из выразителей исторических путей человеческого мышления от полидемонизма к политеизму подобно тому, как само это мышление есть отражение и выразитель соответствующих путей социального развития.
В заключение мы приведем весьма глубокую характеристику инверсивного (т. е. меняющего субъект и объект местами) языкового строя у проф. А. С. Чикобава, который как раз очень метко говорит о переходе от архаической демонологии, когда человек пассивен, к другому, более активному состоянию человека, когда демонология уже начинает исчезать.
Определяя инверсивный глагол как такой, в котором реальный субъект представлен объективным префиксом, реальный же объект, наоборот, субъективным аффиксом (в чанском диалекте mignn "я имею", бук вально "имеется у меня то"), проф. А. Чикобава пишет "Инверсивность форм глагола представляет собой в высшей степени интересное явление с точки зрения истории мысли: в отдаленном прошлом субъект глагола мыслился и в реальности субъектом, объект глагола - реальным объектом: machk" urinu значило не "я испугался", а "страх вселился в меня", причем реальным субъектом мыслился "страх", "я" же представлял собой объект воздействия "страха". С течением времени изменяется взгляд на реальное положение вещей: то, что признавалось за субъект действия (страх), превратилось в объект, бывшее же реальным объектом лицо (я) выступило в роли субъекта; конструкция же глагола осталась старинная: первоначальный прямой строй оказался инверсивным"4.
2. Локативный строй. Среди разных типов предложения на подступах к номинативному строю стоит отметить также локативное предложение. Сказуемое в нем, как и весьма часто на предыдущих ступенях, согласуется и с подлежащим и с дополнением. Но подлежащее стоит здесь в падеже, обозначающем место, с которым так или иначе связаны лицо или вещь подлежащего. В предложении из аварского языка: дих чу буго, что значит порусски "я имею лошадь", подлежащее стоит в локативном падеже, так что вся фраза, собственно говоря, значит "лошадь возле меня". В предложении ида чу бихьула, что значит "я лошадь вижу", тоже локативный падеж подлежащего в значении "на мне лошадь видна". В ительменском (камчадальском) подлежащее, помимо еще одного способа, выражается тоже при помощи местного падежа: кзохепк прасхпизсеп пепекесх "собака укусила ребенка", где слово кзохепк "собака" стоит в местном падеже.
Ясно, что здесь перед нами еще одно усилие человеческой мысли в ее поисках самостоятельного субъекта. Казалось бы, всякий субъект попросту и есть он сам, так что никакой его самостоятельности не нужно и выражать, настолько она очевидна. Но мы видим, как не сразу и с какими большими усилиями человеческое мышление приходило к той простой установке, что А есть А. Ведь установить такое простое тождество это значило уметь изолировать каждую отдельную вещь из смутного и стихийного потока слепых и беспорядочных вещей, установить ее сущность и твердо противопоставить эту последнюю всем бесконечным и чисто случайным признакам, качествам и изменениям данного А. Во всех предыдущих типах предложения субъект предложения выступал в каких угодно видах, но только не как сам он. Локативная конструкция тоже не достигает этого вполне. Но она уже близка к этому.
Вместо того чтобы сказать, что данный субъект есть именно он сам и больше ничего, она указывает на то место, которое занимает этот субъект. Этого мало для полной самостоятельности субъекта. Однако здесь вполне заметно само усилие мыслить эту самостоятельности". Ведь место, которое занимается данной вещью, хотя оно и не есть сама вещь, все же чрезвычайно близко к ней, сливается с ней, почти тождественно с ней. Локативный строй в этом отношении весьма близко подошел к номинативному строю, несмотря на всю свою ограниченность.
А ограниченность эта видна не только на локативном оформлении подлежащего, но и на согласовании сказуемого с дополнением. Сказуемое здесь еще не управляет дополнением, т. е. еще не имеет над ним семантического превосходства и смыслового приоритета, но, наоборот, само подчиняется ему, т. е. действие субъекта все еще подчиняется здесь в значительной мере внешним для него вещам. Но, повторяем, стремление создать концепцию вполне самостоятельного субъекта все же дало здесь весьма ощутительный результат.
3. Мировая роль грузинского и других картвельских языков. Переход к номинативному строю в самой яркой форме происходил в картвельских языках. Уже беглое ознакомление с грамматикой грузинского языка показывает, какая героическая роль принадлежит грузинскому языку в смысле преодоления эргативной системы и достижения номинативной. Ни в каких других языках не видны в столь яркой форме мощные усилия человеческого языка и мышления преодолеть эргативные и другие типы, а также связанную с ними мифологию и перейти к номинативному строю, этому выразителю и закрепителю уже чисто научного подхода к действительности. Конечно, очень хорошо и похвально пользоваться плодами великой победы, как это происходит в индоевропейских языках, где мы даже забыли и думать, каким замечательным открытием является именительный падеж в качестве падежа субъекта. Но трижды величественнее та героическая мощь, которая была проявлена для достижения этой победы. То, что в аористических временах в языках картвельской группы все еще царит эргативная конструкция, а в презентальных утвердилась номинативная; то, что на языках этой группы (но на этот раз и в других кавказских языках) весьма ощутительно назревание номинатива, постепенно вырастающего из эргатива, становление активного и пассивного залога, замена абсолютного падежа дательно-винительным, уже зависящим от сказуемого, а не главенствующим над ним, - все это представляет собой прекрасную картину борьбы человеческого духа за точные грамматические категории и тем самым за научное мышление, за высшее человеческое сознание, за преодоление темных и беспомощных воззрений на природу и, значит, в конце концов за овладение самой природой. Изучение картвельских языков с этой стороны весьма эффективно; и жаль, что размеры нашей работы не позволяют привести здесь все эти замечательные факты из картвельской грамматики.
4. Переход к номинативному строю. В чем же заключается сам этот переход к номинативному строю? Как мы увидим ниже, сущность номинативного строя сводится к тому, что субъект предложения впервые был осознан здесь не как узкий, односторонний или вообще какой-нибудь специфицированный субъект, т. е. не как живое лицо (он мог быть и неживым), не как обладатель действия, не как активный или пассивный выполнитель действия, но именно просто как таковой, просто как субъект. Именительный падеж и есть падеж субъекта, когда субъект мыслится как субъект же. Это - та высочайшая ступень абстракции, дальше которой человечество в своих языках и мышлении пока не пошло и появление которой по ее общечеловеческой значимости можно сравнить только с появлением осмысленной членораздельной речи.
Нетрудно заметить, если читатель был внимателен к нашему предыдущему изложению, что все типы грамматического строя в этом смысле являются только подготовкой номинативного строя. Все эти типы предложения никак не могут конструировать субъект в его предельной общности. Все они поймают его односторонне, сужая его привнесением тех или иных остатков слепой и непроанализированной смутноинстинктивной чувственности. А это всегда означало то, что грамматический субъект по самому своему смыслу и по самому своему грамматическому выражению обязательно предполагал над собой еще какого-то другого, уже вполне реального и материального субъекта, причем этот последний большей частью и оказывался главным деятелем в том действии, о котором говорило предложение с данным грамматическим субъектом. Это особенно было заметно на эргативном субъекте. Эргативный падеж по самому своему смыслу свидетельствует о субъекте, действующем в эргативном предложении, как об орудии. Пусть даже мы не будем доискиваться до того, что это за деятель, который пользуется данным орудием. Все равно сама семантика эргатива указывает на эту орудийность. Но в той или иной мере это можно сказать и о всех рассмотренных выше типах грамматического строя. Даже и локативное предложение все еще базирует субъект не на самом же субъекте, но на том пространственном месте, которое он занимает. И только номинативный субъект впервые овладел самим собой, только номинативная абстракция сумела впервые раздельно представить грамматические и логические категории, только номинативное мышление впервые создало достаточно гибкие методы, чтобы не путаться и не подавляться случайными и слепоинстинктивными ощущениями, но осмысленно разбираться в них и открывать отраженные в них закономерности природы и общества. К этому номинативному строю мы сейчас и перейдем.
1. Формальное определение. Труднее всего анализировать и формулировать очевидное и общеизвестное. То, что номинативный строй является грамматическим строем современных европейских языков, как раз и создает большие трудности для исследования, являясь источником разного рода иллюзий и самоуверенности для исследователей. Думают, что такая, например, категория, как именительный падеж, понятная уже всякому школьнику, вовсе не требует объяснения, а если и требует, то самого простого и незатейливого. На самом же деле труднее всего поддается определению как раз максимально привычное и общедоступное. И поэтому на разъяснение номинативного строя нам придется потратить больше всего времени и внимания вопреки установившейся легкомысленной традиции ходячих воззрений и распространенных учебников и руководств. Это разъяснение мы начнем с того формального или фактического описания этого строя, которое можно найти в любом изложении и которое является частью недостаточным, частью совершенно неверным.
Номинативное предложение, фигурирующее в индоевропейских, семитических, тюркских, угро-финских языках, характеризуется особым типом подлежащего, сказуемого и дополнения.
Подлежащее ставится здесь в том новом падеже, которого не знает ни один из разобранных выше грамматических строев, в так называемом именительном падеже, сущность которого сводится к ответу на вопрос: кто, что? Именительный падеж есть поэтому выражение того предмета, о котором идет речь в предложении, о котором здесь что-нибудь высказывается или которому что-нибудь приписывается. Кто делает или совершает что-нибудь, - это и есть тот вопрос, на который отвечают именительный падеж и подлежащее в этом падеже. По этому именительному падежу, номинативу, получил название и сам номинативный строй.
Сказуемое есть глагол действительности, страдательного или того или иного смешанного залога, отвечающий на вопрос: что делает или совершает подлежащее? Оно согласуется с подлежащим в лице, числе и роде, причем согласование это - только принципиальное и фактически оно в тех или иных формах глагола часто и не выражается.
Дополнение, т. е. выражение прямого результата действия сказуемого, ставится тоже в особом и специальном, так называемом винительном, падеже, который получает свое управление от сказуемого.
Эти трафаретные истины, может быть, и не вызывали бы никаких сомнений, если бы речь шла о педагогических приемах и о способах наилучшего и наиболее доступного изложения этого предмета для детей. Для точной же науки эти школьные истины являются и недостаточными, и частью просто негодными.
2. Номинативное подлежащее. Начнем с подлежащего. Когда говорят в наших школах, что именительный падеж отвечает на вопросы: кто или что делает что-нибудь? - то, очевидно, основную функцию именительного падежа находят в назывании предмета. На самом же деле именительный падеж или не имеет никакого отношения к называнию предметов, или это называние является для него третьестепенной и вполне периферийной функцией. Несравненно точнее будет сказать, что именительный падеж противостоит всем косвенным падежам как падежам, выражающим отношение имени к имени или к глаголу. Косвенные падежи говорят об отношении данного имени к тому или иному окружению, более или менее отдаленному. Именительный же падеж говорит об отношении данного имени к "ему же самому, а не к чему-нибудь иному, или, конкретнее говоря, о тождестве данного имени с ним самим, т. е. о тождестве обозначаемого им предмета с ним самим.
Вещи, составляющие предмет нашего чувственного и вообще жизненного восприятия, даны в спутанном, неясном, текучем и неопределенном виде. Большое достижение, увидев или ощутив ту или иную вещь однажды и столкнувшись с ней в другой раз, узнать эту вещь, отдать себе отчет в том, что это есть именно та самая вещь, с которой мы уже имели дело, отождествить вновь воспринятую вещь с воспринятой раньше. Установление этого тождества и констатирование того, что А есть А, отнюдь не есть пустое занятие праздного ума и не есть бессмысленное упражнение в схоластической логике. Отдавать себе отчет, что А есть А, есть начало всякого познания этого А и есть принцип мышления этого А. Стоит только забыть, что данное А есть именно А, как оно тут же рассыпается на множество дискретных частей, ничем между собой не связанных, и тем самым исчезает как предмет мышления и познания. Что бы мы ни говорили о данном А, мы уже предполагаем, что оно есть именно оно, а не что-нибудь другое, и что оно как таковое чем-нибудь отличается от всего прочего. Вот почему тот язык и то мышление, которые не распыляют в ползучем эмпиризме, которые не смешивают все вещи в их бесконечных переходах одной в другую, которые хотят познавать и мыслить предметы как таковые, предметы в их существе, в их необходимом содержании, такой язык и такое мышление не могут обходиться без именительного падежа. Именительный падеж не есть просто называние предмета. Это было бы только первоначальным указанием на существование данного предмета. Именительный падеж есть выражение данного предмета именно как данного предмета, обозначение всякого данного А именно как А, а не как чего-то другого, не как связанного с чем-то другим, не как зависящего от чего-то другого и не как воздействующего на что-то другое. Здесь А есть просто А и больше ничего. В то время как дательный падеж выражает предмет, к которому направляется какой-нибудь другой предмет, винительный же падеж указывает на данный предмет как на результат действия другого предмета, а родительный падеж выражает тот предмет, в сферу которого как в некую родовую область вступает другой предмет, в это самое время именительный падеж отсекает всякое представление о всяком другом предмете, кроме данного, отсекает все эти представления о направлении, о воздействиях, о включениях и прочих процессах, предполагающих кроме данного предмета еще другие предметы или действия. Именительный падеж имеет своей единственной функцией только отождествлять данный предмет с ним самим, рассматривать его как именно его, констатировать, что данное А взято как таковое, в своей самостоятельности, в своем самодовлении, в своем существенном и оригинальном содержании.
Однако обобщенность номинативного подлежащего идет, собственно говоря, еще дальше, т. е. дальше даже именительного падежа - правда, не в смысле самого характера обобщения и не в смысле его широты (шире идти нельзя), но в смысле охвата имен и всех других частей речи. Номинативное подлежащее, выражаясь логически, отражает прежде всего ту или иную субстанцию, и потому является грамматическим именем, ставя это имя в именительном падеже, но все дело в том, что подлежащим может быть в номинативном строе отнюдь не только имя и выражать оно может отнюдь не только субстанцию. Инфинитив в роли подлежащего - трафаретное явление во всех индоевропейских языках. Ничто не мешает иметь подлежащим и предлог, и союз, и наречие. В предложении Против есть предлог, требующий родительного/падежа подлежащим является предлог против. Даже междометие сколько угодно может быть подлежащим (далече грянуло ура). Следовательно, не только субстанция, но и все качества, все действия и страдания, всякое состояние, любые отношения могут быть подлежащим, т. е. быть каким-то несклоняемым существительным и стоять, так сказать, в именительном падеже. Это не есть еще дальнейшее расширение той общности подлежащего, которую мы получили из принципа его самотождества (повторяем, шире идти некуда). Но это, несомненно, есть расширение тех логических категорий, которые первоначально мы представили грамматически только в виде имени, и это тоже огромное достижение.
Если мы твердо станем на эту позицию, мы сможем в самой яркой и ощутительной форме убедиться, насколько номинативное подлежащее шире и глубже всех рассмотренных у нас выше типов подлежащего, насколько огромное обобщение и какая максимальная абстракция достигнута здесь языком и мышлением, насколько номинативный субъект свободнее и активнее всех прочих субъектов. Обсуждая выше прономинальный строй, мы видели, как едва-едва начинает наме-чаться в нем то, что мы теперь называем подлежащим, и как оно здесь ограничено в своем содержании. Оно здесь является живым субъектом, который перегружен жизненным содержанием, который еще плохо отличает-ся от природы и общества, который, можно сказать, слишком уж переполнен бытием и слишком мало дифференцирован. В противоположность этому номинатив-ный субъект не есть обязательно только живое "я" и даже не обязательно только что-нибудь живое. Он может быть и любым "не-я", может быть и всякой неживой вещью. Точно так же посессивный субъект, как мы видели, был только субъектом принадлежности, т. е. таким субъектом, которому что-нибудь принадлежит. Однако номинативный субъект выше и этой принад-лежности, потому что, когда мы говорим, что А есть А, то ни о каком конкретном содержании этого А мы ровно ничего не говорим, и это содержание может быть любым, посессивным и непосессивным. Далее, разве нужно специально говорить о связанности или ограни-ченности эргативного субъекта? Ведь эргативный субъ-ект - это вовсе не есть субъект вообще, но только тот, который действует и который все это действие совершает под влиянием постороннего фактора. Номинатив-ный же субъект, во-первых, необязательно всегда дей-ствует, потому что в страдательном обороте подлежа-щее указывает здесь как раз не на действие, а на страдание; а во-вторых, в том случае, когда он действует" то вовсе не действует обязательно всегда только под влиянием постороннего фактора. Номинативный субъект выше всякого действия и всякого страдания, выше вся-кого смешения действия со страданием. Ведь все это относится только к содержанию данного А; а номина-тивный субъект как раз не касается никакого содер-жания данного А, но говорит только о том, что какое бы ни было данное А по своему содержанию и по своей форме, оно есть только А, данное А и больше ничего. В сравнении с этой широтой и с этим общением аффективный и локативный субъекты тоже слишком узки и ограничены, трактуя то ли о субъекте пережи-вания, то ли о местонахождении субъекта, но вовсе не о субъекте как таковом.
Таким образом, номинативный субъект есть предельное обобщение всяких возможных субъектов и есть максимальная абстракция, которой только может до-стигнуть мышление и познание тех или иных предметов.
Теперь, имея в виду предельную обобщенность номинативного субъекта, мы получаем полное основание утверждать, что только номинативный субъект впервые оказывается полным и адекватным отражением вещей и событий, из которых состоит действительность. В самом деле, всякая вещь действительности, как бы мала и ничтожна она ни была, всегда бесконечна по своим возможностям и всегда является источником неисчислимого количества разнообразных определений. Самая ничтожная вещь, если только она не абстрактная, но живая вещь реальной действительности, допускает необозримое количество разнообразных к себе подходов и может освещаться и определяться с бесконечных точек зрения. Не только мир бесконечен, но бесконечно и каждая ничтожная его часть. Это хорошо понимают математики, утверждающие, что как бы ни были близки друг к другу две точки на прямой, между ними всегда можно поместить еще третью точку. Поэтому каждая вещь обязательно является источником и носителем бесконечных определений и признаков и есть потенциальный и максимально активный источник и носитель бесконечных предикаций. Да иначе Ленин не сказал бы: "Познание есть вечное, бесконечное приближение мыш-ления к объекту"5. И вот, пока язык и мышление не выработали категории именительного падежа, до тех пор ни язык, ни мышление не были способны отражать живые вещи действительности в их реальном виде, т. е. как потенциальных источников и вечно активных носителей бесконечных предикаций. Пока субъект грам-матического предложения и логического суждения был укорочен, сужен, пассивен и вообще частичен, до тех пор не могло возникать и речи о полном отражении действительности. Номинативный субъект, т. е. субъект предельно обобщенный и предельно абстрактный, не оторвался от действительности, но только впервые подошёл к ней вплотную. Он оторвался только от отдель-ных частностей, только от отдельных специфических сторон действительности. Но зато тем самым он оказался в состоянии охватить всю действитель-ность и отражать реальные вещи как потенци-альных и максимально активных носителей бесконеч-ных определений. "Мышление, восходя от конкретного к абстрактному, не отходит - если оно правильное... от истины, а подходит к ней"6. "...Стоимость есть катего-рия, которая еntbehrt des Stoffes der Sinnlichkeit*, но она истиннее, чем закон спроса и предложения"7. Номинативный субъект и есть такая лишенная чувст-венности абстракция, которая гораздо ближе к чувст-венной действительности, чем все другие, гораздо более чувственные и гораздо менее абстрактные субъекты.
Благодаря этому полному исключению слепой и безотчетной чувственности из сферы номинативного субъекта возникает еще одно его замечательное свойство, которым он резко отличается от всех предыдущих грамматических строев. В предыдущем мы уже не раз замечали, что рассматриваемые нами типы предложений были бессильны исключать слепую чувственность целиком, что и заставляло их в значительной степени содержать в себе элементы чувственных ощущений и восприятий. Не только субъекты доэргативных типов пред-ложения, но даже и эргативный субъект по самому своему смыслу содержал указание на некий слепой и неименуемый субъект, находящийся вне самого пред-ложения и орудующий эргативным субъектом как своим инструментом. Это делало решительно все деномина-тивные предложения, собственно говоря, безличными предложениями. Ведь когда мы говорим морозит или светает, то, несомненно, эти предложения указывают на некий действующий субъект вне самих предложений; но указать этот субъект в ясной и раздельной форме, а следовательно, и наименовать его нет никакой возможности. Да так оно и должно быть, потому что этот субъект выступает здесь только как предмет слепого и недифференцированного чувственного восприятия и еще не дошел до мыслительного охвата, не отразился в мысли и потому не может быть назван своим собственным именем. Вот такого же рода слепые и неименуе-мые субъекты содержатся во всех типах дономинативного предложения, то более сильно, то более слабо управляя всем предложением и в той или иной форме превращая фиксированные в самом предложении субъ-екты только в свое собственное орудие. Исключение всякой слепой и неименуемой чувственности из номина-тивного субъекта, полное и всецелое отражение чувст-венности в мышлении, превращение субъекта в предель-ную обобщенность чувственного восприятия и макси-мальное достижение абстрагирующей мысли приводят к тому, что номинативное предложение впервые во всей истопчи мышления и языка перестает быть безличным предложением, впервые становится предложением, в котором субъект целиком отражен в мышлении так, что в нем ничего не оставлено слепо-чувственного, животно-инстинктивного и недифференцированного. Правда, номинативные языки содержат в себе и так называемые безличные предложения. Но эти предложения представляют собой сравнительно небольшую группу, и они вполне приспособились к номинативному строю и мор-фологически и синтаксически. Кроме того, это, конечно, рудимент древнего безличия, потерявший здесь все свое мифологическое и вообще идеологическое значение. Победа "личного" предложения в номинативном строе колоссальна и несравнима с ничтожными остатками древнего безличного предложения.
Вместе с тем предельная обобщенность и абстрактность номинативного субъекта отнюдь не обозначают того, что все фактические подлежащие во всех фактических предложениях обязательно должны быть максимально обобщенными. Предельная обобщенность номинативного субъекта указывает только на бесконечные масштабы и на возможность вообще обобщений. Но это, конечно, не означает того, что подлежащее в предложении не может быть частным, конкретным, единичным. Фактическое подлежащее в номинативном предложении сплошь и рядом является и частным, и единичным, и чувственно-конкретным. Важно только то, чтобы это подлежащее, какую бы малую и незначительную, вещь оно ни отражало, всегда и при всех условиях оставалось бы потенциальным и активным источником бесконечных определений.
Исходя из этого, мы также едва ли ошибемся, если скажем, что впервые только номинативное мышление и номинативный строй языка являются способными охватывать предметы в их существе, по их смыслу, в их несводимой ни на что другое оригинальности, в их четком отличии от всех других предметов. Существо и оригинальный смысл всякого данного А не суживаются здесь его связями с другими предметами, не ослабляются воздействием на него этих других предметов, не растекаются в бесконечных и безбрежных потоках, превращающих его во что-нибудь другое и разрушающих его самостоятельность и устойчивость. Если мы раньше говорили о взаимопревращаемости вещей, как они представляются инкорпорированному мышлению, о зыбкости, неустойчивости и расплывчивости их границ, их контуров, их формы и самого их существа, то на ступени номинативного строя и номинативного мышления человечество впервые вырабатывает такое орудие мышления и познания, которое способно устоять перед всеобщей текучестью вещей, не потонуть в безбрежном становлении бытия и ухватывать любые вещи в их существе и в их оригинальности. Но рядом с этим возникает еще одна особенность номинативного субъекта.
Будучи любым А в его отождествлении с ним самим и потому будучи устойчивым в становлении, он тем самым является и принципом закономерности самого становления этого А. Ведь А не теряется здесь ни в каком своем становлении и остается самим собой решительно во всех моментах этого последнего. Но ведь это значит, что становление всякого данного А не сумбурно, не случайно, не пусто и не есть нагромождение неизвестно чего в неизвестном направлении. Ведь любое становление нашего А совершается именно с ним, с этим нашим А. В каждый новый момент мы видим, что случилось с нашим А и каким оно стало, какое направление в изменении этого А и каков результат этого изменения. Другими словами, при таком подходе к этому А мы получаем возможность находить закономерность в становлении и в любых изменениях нашего А. Номинативный субъект не только есть отправной пункт для познавания сущности и существенного содержания любого А. Но это всегда есть также еще и принцип закономерности в любых изменениях данного А.
Итак, подлежащее номинативного предложения есть всякий предмет, рассмотренный как таковой в своем тождестве с самим собой, в своем существенном содержании и притом как принцип закономерности для любых изменений этого предмета. Такой именительный падеж, как соотношение имени с самим собой, логически, конечно, вытекает уже из наличия других падежей, выражающих соотношение имени с другим именем или действием. Раз есть взаимоотношение с иным, то тем самым требуется и взаимоотношение с самим собой. Однако впервые только номинативный строй достиг этого простого вывода и впервые только он конструировал этот падеж самосоотнесенности и тем самым завершил тысячелетнее стремление человеческого языка и мышления к предельной широте и к предельному обобщению.
3. Номинативное сказуемое. Такой же предельной обобщенностью отличаются и номинативные сказуемые и дополнение. Номинативное сказуемое выражается здесь глаголом. Но сказать это - значит очень мало сказать. Точно так же и сказать, что сказуемое всегда отвечает здесь на вопрос: что делает подлежащее? - тоже является недостаточным и ошибочным. Ведь всем известно, что сказуемое может быть выражено в страдательном залоге, и тогда оно будет отвечать на совсем другой вопрос: что делается с подлежащим, что делают с ним самим? Уже то одно, что сказуемое в номинативном предложении может быть выражено и глаголом в активе, и глаголом в пассиве, свидетельствует о том, что это сказуемое выше активности и пассивности и является для них родовым понятием. Если мы говорим "я пишу письмо" и "письмо пишется мною", то, очевидно, сказуемое по своей обобщенности выше актива и пассива, выше действия и страдания, точно так же, как и номинативное подлежащее тоже выше действующего, бездействующего и страдающего субъекта.
Выше мы видели, что в языках постепенно стала вырабатываться переходность глагола, восходящая к пассивному строю, и непереходность глагола, восходящая к прономинальному строю. Одним из огромных достижений эргативного строя является четкое различение переходности и непереходности глагола, возникшее здесь в связи с действенным пониманием субъекта и в связи с тенденцией четко различать имя и глагол. Важно и то, что переходность и непереходность глагола в эргативном строе определялись уже не внешними формальными компонентами предложения и его членов, как в прономинальном и посессивном строе, но значением самих глаголов. И все же эргативный предикат чрезвычайно узок и ограничен, поскольку он связан либо только переходным глаголом (при эргативном падеже подлежащего), либо только непереходным глаголом (при подлежащем в абсолютном падеже).
Впервые только сказуемое номинативного предложения оказывается способным свободно пользоваться и не пользоваться как переходными, так и непереходными глаголами в качестве сказуемого. Другими словами, впервые только номинативное сказуемое становится выше переходности и непереходности глагола. В предложении я пишу и субъект и предикат выражают действие, и сказуемое выражено при помощи переходного глагола. Но в предложении я сплю субъект выражает бездействие, а предикат тоже выражает не действие, но только его состояние и пользуется непереходным глаголом. И тем не менее и пишу и сплю являются тут грамматически совершенно в одинаковой степени сказуемыми, и как и бездействующий субъект является подлежащим в одинаковой степени с действующим субъектом, это значит, что номинативный предикат выше переходности и непереходности, ибо он их охватывает и может быть как тем, так и другим.
Нужно ли, далее, доказывать, что номинативное сказуемое гораздо выше также и противоположности бытия и небытия, выше противоположности утверждения и отрицания? Может быть, интереснее обратить внимание на то, что номинативное сказуемое выше истинности и ложности. Тут мы встречаемся с тем закоренелым предрассудком, который очень часто имеет место в рассуждениях о языке и мышлении, о предложении и суждении. Из совершенно правильного марксистско-ленинского учения о языке как отражении действительности очень часто делают вывод, что всякое предложение тоже отражает действительность. Но как же это может быть? Ведь всем известно, что люди очень часто лгут, и свою ложь выражают при помощи суждений и предложений. Если мы, например, скажем, все быки летают, то с точки зрения объективной действительности это будет ложь, ибо какую же действительность может отражать такое предложение? Но с точки зрения грамматической это будет совершенно правильно построенное предложение. Говорить, что предложение есть отражение действительности, - это значит либо считать, что все действительное есть тем самым уже абсолютная истина, т. е. утверждать платонизм, либо считать, что не существует ложных суждений и. предложений. В противоположность этому необходимо думать, что действительность содержит в себе и истину и ложь и что предложение тоже может быть и истинным и ложным. Причем это нисколько не значит ни того, что истинность предложения есть обязательно отражение истинности действительности (ибо существуют истинные предложения о ложной действительности), пи того, что ложность предложения есть отражение ложной действительности (ибо существуют ложные предложения об истинной действительности). Таким образом, предикат предложения может выражать и истину о субъекте предложения, и ложь о нем, и потому он сам по себе выше истинности и ложности, он охватывает их и является чем-то общим и более абстрактным.
Чтобы усвоить эту предельную обобщенность номинативного сказуемого и достойным образом ее формулировать, необходимо принять во внимание еще два обстоятельства.
Во-первых, поскольку сказуемое есть то, что "сказывается" о подлежащем, а сказываться о нем, как мы только что видели, может все, что угодно, то для изображения этого предельно обобщенного отношения между подлежащим и сказуемым в номинативном строе необходимо подобрать и термин, который бы соответствовал этому по своей общности. Тут не подойдет ни "высказывание" или "приписывание", потому что и во всех прочих грамматических строях, где есть подлежащее и сказуемое, сказуемое тоже "высказывается" о подлежащем или приписывается ему, "и "действие" или "совершение", потому что номинативное сказуемое, как мы видели, может и не выражать действия. Надо подобрать такой термин, который охватывал бы любые смысловые связи, могущие возникнуть между подлежащим и сказуемым; и действие, и страдание, и причинные отношения, и вывод, и пространственно-временные связи, и действительные отношения, и возможные, и условные, и необходимые, и недействительные, и невозможные. Нам думается, что таким термином может явиться "функция", конечно, освобожденная от своего специфически-математического, т. е. чисто числового, содержания. Сказуемое есть функция подлежащего, понимая под функцией любое отношение, возникающее между подлежащим и всем предложением, или вообще любые связи, на которые только способно подлежащее. Так как дополнение, объект, является тоже необходимой составной частью предложения, то, сказав, что в предложении объект есть выраженная в предикате функция субъекта, мы выразим подлинный смысл номинативного предложения, и в частности подлинный смысл номинативного предиката.
Во-вторых, предельная обобщенность номинативного сказуемого, в сущности говоря, делает это сказуемое прежде всего именно грамматической категорией, но обязательно конкретной грамматической формой. Точно так же, как и номинативное подлежащее настолько широко, что оно шире даже имени, и номинативное сказуемое - выше и шире отдельных глагольных форм. Многие глаголы в тех или иных временах или лицах не меняют своей формы, но, являясь сказуемым, вполне выражают собой свое предикатное значение. Мы говорим я был, ты был, он был или я имел, ты имел, он имел. Здесь сам глагол не меняется по лицам. И тем не менее он вполне четко является сказуемым в соответствующих предложениях. Предикатность выражается здесь не столько формой глагола и не столько спецификой его согласования с данным подлежащим, сколько просто его семантикой. Это определяется тем, что номинативный предикат есть максимально обобщенная функция, за которой не могут угнаться конкретные глагольные формы. Такое положение дела отнюдь не означает того, что сказуемое перестает и тут быть грамматической категорией, но это обозначает то, что грамматическая категория сказуемого достигла здесь наивысшего, предельного обобщения и что она определяется здесь не в какомнибудь своем узком, одностороннем и чересчур конкретном, частном виде, "о по самому своему смыслу, по своей сущности, определяется как самостоятельное и оригинальное понятие.
Теперь скажем несколько слов о номинативном дополнении.
4. Номинативное дополнение. Дополнение в номинативном предложении в связи с особенностями этого последнего тоже дается в максимально обобщенном виде. Оно тоже не связано здесь никакой ограниченной семантикой и имеет своей единственной целью выражать результаты функционирования подлежащего. Ведь если имеется аргумент и имеется функция от этого аргумента, то мы вправе ожидать и результата этого функционирования. Само собой разумеется, что этот результат должен вытекать из самой этой функции и должен управляться ею. Это управление по необходимости оказалось и грамматическим термином. Глаголсказуемое по самой своей сущности, т. е. по самой своей семантике, требует после себя того предмета, который является его результатом, требует объекта, управляет им, имеет его своим предметом. То обстоятельство, что для этого понадобился специальный винительный падеж, говорит само за себя и является вполне естественным результатом основного смысла номинативного предложения. Ведь если существует субъект и он как-то функционирует, то ясно, что должен быть и тот объект, который появляется в результате функционирования, такой же обобщенный, как и сам субъект и его функционирование, и в то же время терминологически и формально-грамматически закрепленный как определенная языковая категория. Это и есть винительный падеж, падеж самого прямого и самого непосредственного результата функционирования субъекта.
Этот термин античных грамматистов не все понимают так, как нужно. И греческий и латинский термины, обозначающие винительный падеж, как и их славянский перевод "винительный", указывают на вину, т. е. на причину или, точнее, на подведение под причину. Винительный падеж значит падеж "подводящий под причину" или, так сказать, "опричинивающий". Винительный падеж выражает поэтому тот предмет, который возникает в результате действия субъекта. Или, короче, это результативный падеж. Конечно, речь тут шла у нас о переходных глаголах, поскольку непереходный глагол-сказуемое имеет своим результатом сам же субъект, возвращается на сам субъект, так что сам же субъект является здесь дополнением.
Ко всему этому мы должны прибавить, что, как и в случае с подлежащим и сказуемым, предельная обобщенность дополнения тоже приводит нас здесь не столько к специальным флексиям винительного падежа в языках номинативного строя, сколько прежде всего к самой категории дополнения, освобожденной здесь от всякого ограниченного, одностороннего и случайного оформления и вскрываемой в данном случае только со стороны своего смысла, со стороны своего понятия. Даже в тех случаях, когда винительный падеж сходен с именительным (как в именах среднего рода в индоевропейских языках), даже в этих случаях винительный падеж не перестает быть падежом прямого дополнения и не перестает изображать собой результат действия субъекта.
Таким образом, специфика номинативного дополнения та же, что и специфика подлежащего и сказуемого в номинативном строе. Специфика эта есть предельная обобщенность категории. По згой же причине в языках номинативного строя сказуемое уже никак не может зависеть от дополнения, как это мы видели выше в других грамматических строях. Ведь там субъект и объект вообще различались слабо, и одна и та же грамматическая форма свободно могла обслуживать там и субъект и объект. В условиях четкого различения субъекта и объекта, сказуемого и дополнения, дополнение, как того требует сам его смысл, впервые ставшее на ноги, уже никак не может подчинять себе сказуемое, а, наоборот, может только зависеть от него, может только управляться им. Другими словами, дополнение в деноминативных строях попросту еще не было настоящим дополнением, как и подлежащее в них еще не есть подлежащее вообще, а всегда только то или иное его частное проявление, и сказуемое не есть сказуемое вообще, а только тот или иной его случайный или конкретный вид. Если прямое дополнение выражается в языке разными падежами, это значит, что оно еще не есть здесь прямое дополнение вообще; оно здесь все еще барахтается в разных отдельных и односторонних проявлениях. Только когда дли прямого дополнения как для выражения результативности действия субъекта был создан специальной падеж, только тогда это дополнение целиком осуществило свое понятие и грамматически достигло своего собственного, ничем случайным уже не затемняемого смысла.
Равным образом по самому своему смыслу дополнение не может стоять при непереходном глаголе-сказуемом, поскольку в данном случае объектом действия субъекта является сам же субъект или его состояние, но в языках, например, прономинального или посессивного строя дополнение может стоять и при том звуковом комплексе, который мы теперь понимаем как непереходный глагол. Это тоже свидетельствует о том, что в деноминативных языках дополнение еще не стало дополнением и что только номинативный строй впервые понял дополнение как именно дополнение.
В итоге при таких обобщенных членах номинативного предложения и само номинативное предложение должно обладать такой обобщенностью, чтобы охватывать все бесконечные отдельные типы взаимоотношения между субъектом и объектом. Из предыдущего ясно, что такой формулой предложения может быть только "А - функция В". С этой точки зрения предложение не есть "словесно выраженная законченная мысль", как это мы постоянно читаем у языковедов. Ведь в таком определении неясно ни одно слово, и оно оказывается определением неизвестного через неизвестное. Что такое "словесно"? Привносят ли здесь что-нибудь слова в сравнении с "мыслью" или они оставляют "мысль" как она есть и ничего не привносят нового? Неизвестно, что такое "выраженная" и что такое "мысль". Ведь известно, что предложение может выражать и бессмыслицу. Если мы скажем железо деревянно, то это, несомненно, будет предложение, но какую же мысль оно выражает? Точно так же невозможно сказать, что предложение есть выражение действительности. Всем известно, что существуют предложения, не выражающие никакой действительности. Нам кажется, что формула "А - функция В" является наиболее общей и наиболее точной, выражающей как раз природу номинативного предложения.
Итак, та специфика, которой отличаются все номинативное предложение и отдельные его члены, подлежащее, сказуемое и дополнение, есть предельная обобщенность и наибольшая свобода от всего частного, от всякого рода специальных, узких и ограниченных проявлений.
Утвердившись на этой позиции предельной обобщенности предложения и его членов, перейдем к тем выводам, которые непосредственно отсюда вытекают и которые еще глубже обосновывают эту позицию.
5. Разделение логических и грамматических категорий и их единение. Поскольку номинативное предложение ввиду своей обобщенности впервые пользуется грамматическими категориями в их собственном и непосредственном виде, в их завершенности и выработанности чрезвычайно важно провести сравнение этих категорий с логическими и тем самым открыть путь для систематической увязки номинативного синтаксиса с формами мышления вообще. Сделать это сейчас целесообразно еще и потому, что языковеды большей частью только и анализируют номинативное предложение; а представители логики вообще не знают никаких деноминативных грамматических строев и не знают того, что предметом их обсуждения является номинативное мышление и что сами они пользуются номинативным языком и мышлением, подобно мольеровскому герою, не знавшему, что он говорит прозой. Если крупнейшие языковеды (тот же Шахматов или Пешковский) не выходят за пределы номинативного синтаксиса и если традиционная логика тоже есть логика номинативная, то, перейдя в нашем изложении к номинативному строю, мы, очевидно, достигнем того пункта исследования, где как раз удобно заговорить об отношении грамматических и логических категорий и иметь в виду как раз современных языковедов и логиков.
Прежде всего мы хотели бы отвергнуть ложные и недостаточные позиции в этом вопросе, хотя, конечно, нет ни возможности, ни надобности в нашем кратком очерке проводить эту критику обстоятельно. Мы только укажем на три наиболее устойчивые и наиболее злостные теории.
Одна теория - это теория отождествления логических и грамматических категорий. Это наиболее ходовое представление. Здесь думают, что всякое грамматическое предложение есть в то же самое время и логическое суждение и что грамматический субъект или предмет суть в то же время и логический субъект или предикат. Думают, что если существуют предложения грачи улетели, пошли грибы, лес обнажился, поля опустели, белеет парус одинокий, то они же являются и логическими суждениями, так что грачи, грибы, лес, поля и т. д. есть грамматический и логический субъект и соответственно предикаты.
Эта теория неверна или, во всяком случае, неполна уже по одному тому, что указанные предложения вовсе не есть логические суждения, но являются только знаком чувственного опыта, выражением тех или иных физических фактов, так что если это вообще не суждения, то здесь нет никаких и логических субъектов или предикатов. Иначе пришлось бы логизировать весь чувственный опыт и считать все чувственно-воспринимаемые вещи логическими категориями. Конечно, можно дать более широкое понятие логического, но тогда с этого и надо начинать, а не декретировать, что вся кий грамматический субъект есть в то же время и логический субъект.
Некоторые пытались под логическим субъектом и предикатом понимать не отдельные слова, но целые группы слов в предложении, объединенных одной смысловой интонацией. Но, очевидно, грамматическое и здесь отождествляется с логическим, поскольку такой логический субъект отличается от грамматического только своей словесной сложностью и распространенностью, а не своим существом. Это, кратко говоря, распространенное грамматическое подлежащее, а не элементарное, состоящее из одного слова, и распространенный предикат, состоящий из многих слов, а не из одного. Кроме того, с точки зрения марксистско-ленинской теории, язык есть конкретное, практическое, осуществленное, действительное мышление, в то время как само мышление есть деятельность значительно более абстрактная и самостоятельно без языка не существующая. Если же мы будем считать отдельные слова грамматическим субъектом или предикатом, а целые группы слов в грамматическом предложении субъектом логическим, т. е. логическое будет отличаться у нас от грамматического только большей распространенностью и сложностью и большей конкретностью, вмещающей в себя даже всю интонационную выразительность, то логическое мышление окажется и самостоятельней и конкретней языковой выразительности, т. е. абстрактное мышление окажется конкретнее самого языка. Очевидно, подобная теория противоположна марксистско-ленинской.
Другая теория взаимоотношения логики и грамматики - это теория параллелизма. Нечто параллелистическое есть уже и в первой теории, поскольку в каждой грамматической категории она видит уже и логическую категорию. Но там это было простым отождествлением логики и грамматики. Что же касается теории параллелизма, то в ней проповедуется не простой перенос членов предложения на место членов суждения; но суждению приписываются свои, вполне специфические функции, по своему смыслу отнюдь не сводящиеся на грамматическое предложение, и только утверждается, что между этими вполне специфическими языковыми и этими вполне специфическими мыслительными функциями существует обязательный и абсолютный параллелизм. На самом же деле о параллелизме языка и мышления или грамматики и логики можно говорить только в смысле очень сложного функционального отношения, такого сложного, разнообразного и часто неожиданного, что иной раз одному языковому аргументу соответствует нулевая мыслительная функция или множество разнообразных мыслительных функций, и очень значительному мыслительному аргументу иной раз тоже ничего не соответствует в языковой функции или соответствует нечто несоразмерное и даже неожиданное. Разумеется, в истории языка и мышления можно подобрать такие моменты, когда параллель между тем и другим выявляется в самой яркой и ощутительной форме. Такие моменты мы главным образом и подбирали в предыдущем изложении, поскольку нашей единственной задачей и являлся анализ этого соответствия синтаксиса и логики. Однако утверждать, что решительно во все мельчайшие моменты истории и что на каждом шагу обыденной жизни язык и мышление или грамматика и логика обязательно и нерушимо связываются одно с другим и механически отражают друг друга - это было бы неимоверным искажением марксистского учения о единстве языка и мышления и давало бы искаженную картину взаимоотношения категорий логики и грамматики.
Наконец, такой же уродливой теорией является и теория независимости языка и мышления, хотя она очень распространена во всей истории философии. Можно сказать, что почти всякая идеалистическая система философии в прошлом, не доходившая до развития теории языка, бессознательно предполагала, что мышление не зависит от языка и что язык необязательно связан с мышлением. Однако не будем кивать только на философские системы прошлого. Современная формальная логика пользуется исключительно только грамматическими категориями, но пользуется ими, совершенно не отдавая себе в этом никакого отчета. Следовательно, никакого абстрактного логического мышления она не знает и потому, в сущности, тоже проповедует самостоятельность и независимость от языка логического мышления. Эта теория независимости языка и мышления едва ли заслуживает критики, но если и заслуживает, то, конечно, не в нашем кратком очерке. Для нас важно в данном случае только отстранить ложь в изучаемой области, и это мы сделали.
Чтобы перейти теперь к положительным утверждениям, необходимо отдать себе отчет в том, что указанные три теории, даже если бы они и содержали в себе частичную истину, недостаточны уже ввиду своего формализма. Дело ведь не только в том, что язык и мышление тождественны или нетождественны, параллельны или непараллельны, самостоятельны или несамостоятельны. Все подобные утверждения предполагают уже известным, что такое мышление и что такое язык. А между тем эта-то сторона, т. е. сторона существенного, а не формального взаимоотношения языка и мышления, и является здесь самой интересной, если прямо не единственно интересной. Поэтому сначала надо установить, каково отношение языка и мышления по их существу, а уже потом судить о том, как это отношение фактически осуществляется.
Когда мы начинаем подыскивать самую общую формулу для языка, нам приходит на ум только тот общеизвестный принцип, что язык - это орудие общения. Если мы упустим из виду этот принцип, то лучше будет не заниматься ни языком, ни грамматикой, потому что вне этого принципа язык и наука о языке - грамматика попадают в разряд, самое большее, естественнонаучных дисциплин. Но если это так, то грамматика, будучи наукой о языке, является и наукой о языковых орудиях общения. Каждый грамматический закон и каждое грамматическое правило имеет своей целью отразить стихию языка как стихию разумного человеческого общения, и так как речь тут идет не о каком бы то ни было общении, но только об общении словесном, языковом, а язык неразрывно связан с мышлением, то общение здесь является, конкретно говоря, номинальным и орудие общения является здесь орудием понимания. Грамматические категории суть орудия понимания. К сожалению, этот непосредственный вывод из указанного общего принципа делается пока очень редко; и замечательное учение о языке как об орудии общения остается еще, в сущности, без всякого применения к реальной грамматике. А вместе с тем, разумеется, падает и учение о языке как о социальном явлении. Итак, фундамент, на котором мы будем рассматривать отношения логических и грамматических категорий, есть теория языка как орудия общения и, следовательно, учение о грамматических категориях как категориях понимания.
Но если таково грамматическое, то что же такое логическое? Здесь мы приведем другой принцип, выраженный на этот раз в известном месте "Немецкой идеологии": "Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее также и для меня самого, действительное сознание, и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми"8. Другими словами, сознание есть только абстрактная, теоретическая сторона разумного человеческого общения, самостоятельно не существующая, но тем не менее не сводимая на язык. Язык есть осуществленное сознание и мышление, а сознание и мышление суть неосуществленный язык, его абстрактная и теоретическая смысловая, обобщенно-смысловая сторона.
Вооружившись этими двумя принципами - о грамматических категориях как о категориях понимания и о логических категориях как о категориях отвлеченного смысла, - попробуем теперь доказать такие три тезиса: различие между грамматикой и логикой есть различие между пониманием и мышлением, конкретные грамматические категории суть категории понимания и номинативный строй впервые дает ясное разделение логических и грамматических категорий и впервые создает также четкие формы их ясного и раздельного объединения.
Итак, во-первых, что такое мышление и что такое понимание? Мышление как абстрактная деятельность есть всегда процесс различения и отождествления, а тем самым и процесс объединения и разъединения, а тем самым и процесс обобщения и ограничения, а тем самым и процесс систематизации; кроме того, мышление есть нахождение противоречий и их разрешение, нахождение оснований и выведение из них следствий, а потому и вообще раздельный и обоснованный переход от неизвестного к известному, от незнания к знанию. Отсюда делается ясным, что мыслить предмет - значит представлять его существо при помощи четких и раздельных и, самое главное, обоснованных категорий.
Совсем другой процесс - понимание. Понимание уже предполагает, что есть тот или иной предмет, что этот предмет имеет то или иное существо и что это существо так или иначе обоснованно мыслится. Понимание не контролирует этого предмета в мысли только впервые, но уже пользуется той или иной мыслительной картиной этого предмета. И понимание выбирает из данного предмета те или другие его элементы, выдвигает их как основные и центральные, отодвигая в то же самое время другие его элементы на задний план, подчиняя их первым и рассматривая их в свете первых. Это и значит, что язык есть конкретизация и практическое осуществление мышления.
Так, например, логическое понятие человека сводится к мысли об одушевленном и разумном существе. Понимание же этого человека может быть разным. Римляне, назвав человека homо, выдвинули в нем момент земли, земной персти, потому что homо имеет тот же корень, что и humus "земля". Немцы, наоборот, увидели в человеке нечто интеллектуальное, поскольку назвали его Меnsch, т. е. словом того же корня, что и латинское mens "ум". Логическое понятие человека - одно, а пониманий его может быть бесконечное число.
Докажем теперь, что конкретные грамматические категории суть категории понимания, а не мышления.
Обычно думают, что имя существительное есть выражение субстанции вещей, имя прилагательное - качества вещей, имя числительное - их количества, глагол - их действия, предлог - их отношения и т. д. Однако субстанция, качество, количество и т. д. есть только логические категории, и простое словесное обозначение этих логических категорий отнюдь еще не делает их грамматическими категориями. Такое сведение грамматических категорий на логические есть логизация грамматики, превращение языка из орудия общения в абстрактное глухонемое мышление и подпадение под ту или другую ложную теорию из трех указанных у нас выше.
На самом же деле существительное вовсе не есть обозначение субстанциальности, но оно есть понимание (и, следовательно, выражение) чего бы то ни было как субстанции; и глагол не есть обозначение действия как такового, но он есть понимание (и, следовательно, выражение) чего бы то ни было как действия.
Когда мы употребляем существительные человек, собака, дерево, то в качестве субстанции мы выражаем здесь то, что и по существу своему является субстанцией, по своему логическому смыслу является субстанцией. Но когда мы говорим хождение, делание, гуляние, обучение, то здесь в виде субстанции мы понимаем отнюдь не то, что и по существу своему является субстанцией, но то, что по существу своему является действием. Когда мы говорим вожатый, участковый, фланговой, слепой, глухой, то в качестве субстанции мы выставляем здесь тоже не субстанции вещей, но их качества. Единица, двойка, тройка, десяток, дюжина, сотня тоже отнюдь не есть просто обозначение количества, но это есть понимание количества как субстанции. И вообще субстантивироваться может любая категория, кроме субстанции; и все это указывает на то, что существительное вовсе не есть обозначение субстанции, понимание чего бы то ни было как субстанции.
Точно так же любую логическую категорию можно понять в свете категории качества, для чего и употребляется грамматическая категория прилагательного. Прилагательное тоже вовсе не есть только обозначение качества, что сводило бы каждое прилагательное на отвлеченно-логическое понятие качества, но есть понимание какого угодно предмета как качества, так что и в нем, как и во всех грамматических категориях, по крайней мере два разных семантических слоя; предметный, охваченный логически, с одной стороны, и понимаемый, т. е. так или иначе понимаемый, интерпретируемый, с другой стороны. Если красный, большой, здоровый есть обозначение как качества того, что и по существу своему является качеством, то отцовский, ремесленный, трудовой являются обозначением в виде качества того, что отнюдь не есть качество, а есть субстанция. Первый, второй, третий есть понимание как качества того, что по существу своему есть количество; а глаголы отцовствовать, ученичествовать, плотничать, столярничать, немотствовать, слептствовать есть выражение в виде действия вовсе не действия, а субстанции или качества. Акать, охать есть понимание в виде действия тоже вовсе не действия, но междометия. Таким образом, все эти бесчисленные факты субстантивации, адъективации, вербализации, адвербализации, препозиционизации и т. д. ясно свидетельствуют о том, что грамматические категории частей речи отнюдь не являются отражением и выражением логических категорий, но, будучи предназначенными для целей общения, они указывают определенную точку зрения на предмет, хотят выставить предмет в определенном свете для его специального понимания и потому содержат в себе, по крайней мере, два семантических слоя. Один - предметно-логический и другой - так или иначе понимаемый - интерпретативный, назначенный для сообщения данного предмета другому сознанию. То же самое необходимо сказать, например, и о формах глагола. Настоящее время глагола тоже ни в каком случае не есть только простое и непосредственное обозначение настоящего времени. Делаю, читаю, сплю - это, конечно, есть настоящее время и в предметном смысле, и в смысле понимания предмета. Но весьма распространенный во всех языках praesens historikum есть понимание в виде настоящего времени такого действия, которое в предметном смысле является не настоящим, а прошедшим. В предложении Завтра я обязательно еду в Москву настоящее время глагола тоже отнюдь не обозначает настоящего времени как такового, но есть интерпретация как настоящего времени такого времени, которое в предметном смысле есть будущее. Я просидел, я проспал, я прогулял суть предложения со сказуемыми в аористе, понимая под аористом прошедшее время в виде одной точки, одного момента, одного мгновения. Но, конечно, аорист в этом смысле и в греческом, и в русском языке отнюдь не есть просто обозначение одной мгновенной точки в прошлом, а опять-таки есть понимание чего бы то ни было в виде одной мгновенной точки в прошлом. Я мог просидеть за работой, например, три часа, но эту длительность в "три часа" я хочу понять как одно мгновение в прошлом и тогда я должен употребить аорист. Можно сказать Август процарствовал 44 года; и в предметном смысле действие здесь длится 44 года, а в смысле понимания этой большой длительности и, следовательно, грамматически, здесь перед нами только один момент. Конечно, никто не мешает аористу быть пониманием и такого момента в прошлом, который не только в смысле нашей интерпретации, но и предметно, объективно, исторически был тоже не чем иным, как именно только одним моментом прошлого. Но это значит только то, что даже и в данном конкретном случае грамматическая категория указывает не на сам предмет, а на ту или иную его интерпретацию.
Не будем умножать этих примеров, считая, что и приведенных достаточно. Они с полной очевидностью свидетельствуют о том, что всякая грамматическая категория не есть категория предметного мышления, но категория общения и понимания, т. е. категория выставления предмета в том или ином свете, с точки зрения той или иной смысловой подачи, категория специализации и конкретизации предмета, предпринимаемой в целях сообщения этого предмета другому сознанию. Обычно думают, что предмет сам по себе и предмет сообщаемый есть одно и то же, но это значит сводить конкретное общение людей к отвлеченной мыслимости предметов, уничтожать самое специфику общения и разрушать основную для языка коммуникативную функцию. На самом же деле акт общения и понимания есть специфический акт, отличный от простого акта полагания предметов. И если коммуникативная функция на самом деле, а не только на словах есть нечто специфическое, то необходимо указать, чем отличается коммуникация от простой и отвлеченной мыслимости и чем конкретно отличается в языке предмет объективно-мыслимый и предмет сообщаемый, предмет так или иначе понимаемый.
В-третьих, только теперь мы можем поставить вопрос о подлинном размежевании логических и грамматических категорий в номинативном предложении. Как очевидно, это размежевание впервые делается здесь возможным потому, что грамматические категории впервые только здесь избавляются от своего частного вида и частичного функционирования, впервые становятся общими, охватывающими все частности и потому впервые становятся самими собой.
Пока части речи различались очень плохо и пока члены предложения не были вполне дифференцированы, трудно было говорить о законченном предложении. Даже в зргативном строе, не говоря уже о предшествующих строях, эргативный падеж - подлежащее многие толкуют как дополнение, а глагол - сказуемое, в котором не различаются залоги, в сущности очень мало похож на глагол в теперешнем понимании и тоже весьма близок к имени. Ведь если строение имеет активный смысл, а встроенность" - пассивный, то "строй" не имеет ни активного, ни пассивного смысла, а есть существительное беззалоговое. Несомненно, к этим беззалоговым именам и приближается эргативное сказуемое. В локативном строе подлежащее тоже почти неотличимо от наречия, а в аффективном - от косвенного дополнения и т. д. и т. д. Таким образом, только в номинативном предложении подлежащее есть именно подлежащее и ничто другое, а сказуемое есть именно сказуемое и ничто другое.
Прибавим к этому, что не только в смысле обобщенности грамматические категории становятся здесь самими собой, но и в смысле своей интерпретативности. Если мы говорили, что в именительном падеже А рассматривается именно как А, то это мы говорили здесь не о чем ином, как именно о понимании: в именительном падеже А понимается как А. И если мы говорили о самотождестве объекта в номинативном предложении, то теперь уже ясно, что мы здесь имели в виду именно понимание объекта как объекта.
Эти моменты обобщенности и интерпретативности предложения как раз и есть то, что отграничивает предложение от суждения и что является их пограничной линией, их водоразделом. Если мы определили предложение как "А - функция В" (т. е. предложение Человек строит дом есть выражение постройки дома как функции человека), то, в сущности говоря, эта же формула есть и формула суждения с той только разницей, что логическое мышление развивает эту формулу логически и мыслительно, а грамматическое предложение развивает ее интерпретативно.
Действительно, поскольку всякое логическое мышление есть переход от основания к следствию, эта формула. "А - функция В" может явиться суждением только в том случае, если в ней мыслится или, по крайней мере, предполагается то или иное обоснование. Если суждение Человек строит дом есть действительно логическое суждение, а не просто указание на чувственно-материальный факт, то оно должно содержать в себе тот или иной принцип своего собственного обоснования или быть принципом для своего собственного функционирования. Тут могут мыслиться разного рода технические процессы строительства с их трудовым, экономическим, материально-строительным, технологическим, архитектурно-строительным, математическим и всякими иными обоснованиями. Если это суждение не несет в себе никакого подвижного и развивающегося смысла, если оно ни на чем не обосновано и само не является принципом обоснования, то оно вообще не есть суждение, а есть только обозначение слепого, изолированного и никак не осмысленного факта.
Можно сказать и так. Что является предметом или субъектом суждения Человек строит дом? Конечно, отнюдь не человек, поскольку в данном суждении мы мыслим не только человека, но и построение им дома. Другими словами, в логическом смысле субъектом является здесь все суждение целиком. Но если мы спросим себя, что же мы именно говорим здесь о субъекте, что именно ему приписываем, т. е. спросим о самом содержании предмета, которое мы тут к нему примышляем или, попросту говоря, спросим о предикате этого суждения, то совершенно ясно, что этим предикатом суждения окажется опять-таки само же суждение. Свое суждение, взятое целиком, есть и свой собственный субъект, и свой собственный предикат. Поэтому либо в логическом суждении вообще нет никакого субъекта и предиката, либо они различаются между собой только как этапы обоснования, как разные степени логической оформленности и конкретности, как разные этапы логического развертывания некоего одного логического принципа. Предикат строит дом логически развертывает то, что содержится в субъекте человек. Предикат человек строит дом логически развертывает и оформляет то, что содержится в субъекте построение дома человеком. Этот же последний субъект, в свою очередь, является предикатом для дальнейшего субъекта, который является выразителем, например, совокупности тех или иных строительно-технических приемов и т. д. и т. д.
Другими словами, в поисках подлинного субъекта и предиката суждения, если только действительно имеется в виду суждение, мы уходим в бесконечность. Так что и здесь, и даже здесь-то по преимуществу, имеют значение знаменитые слова В. И. Ленина о бесконечности предмета познания и о постоянном приближении к нему фактического человеческого знания 9. Поэтому подлинным субъектом всякого суждения является то
неизвестное х, которое есть вечно потенциальный субъект исходящих из него бесконечных предикаций, так что при помощи этих последних он становится все более и более известным, входя тем самым в постоянно становящуюся систему человеческого познания.
Совсем другое дело - грамматическое предложение, которое в своей последней обобщенности тоже формулируется, как и логическое суждение "А - функция В", но которое развивается отнюдь не в направлении мышления, мыслительных связей и бесконечной цепи обоснований, а в направлении понимания и сообщения понимаемого в направлении произвольного выбора из того, что дает мышление, и произвольного его комбинирования. Если воспользоваться приведенным примером, то для логического субъекта человек могут фигурировать в качестве грамматического субъекта строитель, рабочий, плотник, архитектор, человеческий ум, человеческий гений и т. д. Все это будут разные понимания логического субъекта. Логический предикат строит можно понять как "создает", "созидает", "сооружает", "сколачивает" и пр. Дом можно понимать как "сарай", "конюшня", "амбар", "магазин", "дом для жилья", "кров", "угол", "школа", "театр" и пр. Вместо человек строит дом можно сказать дом строится человеком или происходит постройка дома человеком и пр. Все это есть бесконечные понимания одного и того же логического суждения человек строит дом. Это суждение, далее, можно выразить и поэтически, и прозаически, и вдохновенно, и безразлично, и торжественно, и обыденно, и восторженно, и вяло. Можно сказать Огонь Прометея горит в думе и творчестве архитектора музыкой сооружений и скульптурой зодческих видений. и; логический смысл этого витиеватого предложения будет только один - "человек строит дом".
Само собой разумеется, что логическое суждение на иной вкус гораздо бледнее, абстрактнее, мертвее всякого реально высказываемого предложения. Но ведь так оно и должно быть, потому что мышление в сравнении с языком есть только несамостоятельная абстракция, а язык есть его конкретное выражение, есть его практическая действительность. А кроме того, для другого вкуса эта абстракция не так уж лишена интереса.
Ведь все законы природы только потому и являются наукой, что они суть общие законы мыслительности, отражающие не какое-нибудь одно слепое и изолированное явление, но бесконечный цикл явлений данного рода.
Другими словами, грамматическое предложение не преследует логических связей понятий, не выражает логический вывод предиката, как следствия из субъекта, как основания, и не является принципом и законом мышления в области того или другого предмета. Но оно соединяет субъект и предикат совершенно независимо от их логической взаимосвязанности и часто даже вопреки этой последней. Предложение Я еду завтра в Москву логически бессмысленно, потому что еду указывает на настоящее время, а завтра - на будущее. Точно так же логически бессмысленно предложение Вчера иду я по улице и вдруг вижу пожар. В предложении Ты бы покушал использовано сослагательное наклонение, а логически выражает пожелание или просьбу. И тем не менее не вопреки этому расхождению грамматики и логики, но именно благодаря ему грамматическое предложение и обладает своей выразительностью, выполняет свою функцию специфически понимать и сообщать понимаемое. Мы видим, что каждое логическое суждение есть принцип для бесконечного ряда других суждений, обосновывающих друг друга. Но теперь мы убеждаемся, что и грамматическое предложение тоже есть принцип для бесконечного ряда всяких других предложений, которые, однако, уже не обосновывают друг друга, а возникают только по произвольному почину сознания, пользующемуся ими как для общения с другими сознаниями. Из бесконечного пучка суждений, зажатых в каждом данном суждении, можно извлекать и самые разнообразные суждения, и самые разнообразные комбинации субъектов и предикатов для того, чтобы так или иначе понять его и так или иначе сообщить его другому.
Это не значит, что понимание всегда субъективно - в противоположность объективности логического мышления. Но это значит, что всякая живая вещь действительности, будучи потенциальным субъектом исходящих из нее бесконечных предикаций, может и должна рассматриваться тоже с бесконечных точек зрения, выступая каждый раз все в новом и новом виде. Однако это также не означает и того, что всякое понимание обязательно объективно. Если что объективно в человеческом сознании, то это, конечно, научное мышление, которое, отражая закономерную действительность, и само тоже закономерно и логически развивается. Логическое мышление, если оно действительно логично, т. е. научно, не может быть чем-то субъективным и не может быть ложным. Ложное мышление вовсе не есть мышление, и ложный закон природы вовсе не есть закон. Но грамматическое предложение, которое является тем или иным пониманием действительности, сколько угодно может быть и истинным и ложным, и от этого номинативное предложение нисколько не перестает быть предложением. В предложении, повторяем, может быть выражена любая ложь, самая дикая фантазия, самый дикий бред или глупость; и от этого оно нисколько не перестает быть предложением.
Логическое суждение, будучи существенным отражением наличных в бытии связей, конститутивно для того предмета, который оно обсуждает; грамматическое же предложение, будучи отражением не самого бытия, но того или иного его понимания, не конститутивно для этого последнего, а только коммуникативно, причем эта коммуникация либо целиком соответствует своему предмету, либо соответствует ему лишь отчасти, либо находится в прямом противоречии с ним как ложное и искаженное.
Наконец, это не означает и того, что грамматическое предложение само по себе обязательно бессмысленно, а осмысленно только логическое суждение. Предложение всегда осмысленно, даже и самое глупое, самое ложное, самое бредовое. Только осмысленность его совершенно специфическая. Это не есть осмысленность самого логического процесса мысли, самих связей, следствий с их основаниями. Грамматическое предложение сначала комбинирует элементы в их фактической, вполне материальной, а потому часто и вполне случайной связи и уже потом смотрит на тот смысл, который получается из этого комбинирования. Ведь язык же есть, как мы давно установили, практическая действительность мышления. Следовательно, и связь субъекта с предикатом в предложении есть прежде всего не логическая, но фактическая, не обязательно обоснованная, но только материальная, практическая, хотя тут же возникает и особый смысл этих фактически связанных элементов. В логике - сначала понятия и смысл и в дальнейшем тоже понятия и смысл. В грамматике же сначала фактическая связь понятий или вообще смысловых элементов, а уже потом - смысловая картина установленных здесь связей.
Если Человек строит дом есть действительно логическое суждение, а не знак чувственного восприятия, то человек и построение дома должны быть связаны между собой логически, т. е. построение дома должно логически вытекать из человека или обратно. Если же это есть грамматическое предложение, то человек есть одно, а построение дома - совсем другое, ничем логически не связанное с человеком и не имеющее никакого к нему логического отношения, и впервые только из фактического объединения этих двух элементов здесь возникает их общий смысл и притом совершенно другой, чем их чисто логическая связь в суждении. Но если взять хотя бы предложение Человек есть царь природы или Человек - это звучит гордо, то здесь совершенно ясно, что царь природы ни в какой мере не вытекает из человека логически, поскольку логически человек есть только физическое одушевленное разумное существо; и если тут есть какая-нибудь связь между этими двумя понятиями, то связь только фактическая, материальная, историческая, поскольку исторически человек развивался так, что он стал царем природы. Следовательно, объединение человека с царем природы отнюдь не есть только логическая связь, но она устанавливается нами сначала просто фактически, так что связываются здесь между собой элементы, в сущности не имеющие никакого отношения один к другому. И весь смысл грамматического предложения возникает только на основе этой нелогической, чисто фактической, чисто исторической связи элементов, ибо логически не связанные между собой элементы, но объединенные для целей того или иного их понимания, того или иного их освещения и сообщения другому сознанию, дают совершенно свой особенный, свой новый смысл, за которым не может угнаться и никакая чисто логическая связь этих элементов в суждении.
В заключение этого рода мыслей приведем замечательное рассуждение А. А. Потебни, являющееся в значительной мере резюме также и наших размышлений.
"Грамматическое предложение вовсе нетождественно и непараллельно с логическим суждением. Названия двух членов последнего (подлежащее и сказуемое) одинаковы с названиями двух из членов предложения, но значения этих названий в грамматике и логике различны. Термины "подлежащее", "сказуемое" добыты из наблюдения над словесным предложением и в нем друг другом незаменимы. Между тем для логики в суждении существенна только сочетаемость или несочетаемость двух понятий, а которое из них будет названо субъектом, которое предикатом, это для нее вопреки существующему мнению должно быть безразлично, ибо в формально-логическом отношении, независимо от способа возникновения и словесного выражения, все равно; скажем ли лошадь - животное, лошадь не собака или животное включает лошадь (в числе животных есть лошадь), собака не лошади Категорий предмета и его признака не нужны для логики, для которой и то и другое - только понятия, совокупности признаков. Тем менее возможно вывести из логического суждений прочие члены предложения: определение, обстоятельство; дополнение" 10.
Таким образом, уже А. А. Потебня прекрасно понимал всю разнородность логического суждения и грамматического предложения, чисто логическое взаимоотношение субъекта и предиката в суждении и потому их взаимопереставимость, а с другой стороны, чисто фактический характер связи субъекта и предиката в предложении и потому недопустимость их перестановки без перехода данного предложения в совсем другое.
6. Номинативное мышление. Сущность, явление и закономерный переход между ними. С особенностями номинативного мышления мы волей-неволей уже не раз встречались выше в анализе номинативного предложения. Попробуем теперь сказать об этом специально.
Очевидно, мы должны начать с той основной особенности номинативного предложения, которая заключается в именительном падеже, как падеже подлежащего. Поскольку номинативное подлежащее фиксирует всякое А как тождественное самому себе, здесь не может не вырастать и соответствующая особенность мышления. Номинативное мышление впервые оказывается способным мыслить предмет именно как таковой, узнавать его в смутном и смешанном потоке вещей, отождествлять его с ним же самим вопреки текучести и спутанности всего ощущаемого и воспринимаемого. Несомненно, многим покажется эта способность слишком элементарной и слишком детской, чтобы стоило о ней специально говорить в логике или в грамматике. Но такое легкомысленное отношение к одной из величайших способностей человеческого мышления должно развеяться у всякого, кто хотя бы одним глазом посмотрит на тысячелетнюю и мучительнейшую борьбу человеческого мышления за овладение именительным падежом и за умение отождествлять предметы с ними самими. Сейчас мы формулируем значение этой способности для номинативного мышления, и мы убедимся в грандиозности этого завоевания человеческого ума.
В самом деле, фиксировать А как именно А, не значит ли вообще делать возможным познание самого существа этого А, его сущности и его смысла? Пока это А безразлично вливалось во всякое не-А и не имело с ним никаких четких границ, можно ли было говорить о познавании такого А? Мы ведь знаем из анализа предыдущих грамматических строев, что даже самые совершенные из них не обладали способностью отражать всякий данный предмет как таковой, не отражали его в его спутанной соотнесенности со всякими другими предметами. Даже при эргативном подлежащем обязательно примышляется какой-то другой субъект, который и является подлинным совершителем действия, так что эргативный субъект оказывается в сущности только его орудием. Такое эргативное подлежащее, очевидно, не говорит об А как именно об А, но говорит о таком А, которое является орудием для некоего не-А. Только номинативное мышление впервые обладает способностью мыслить А как именно А, в его сущности, и только номинативное познание впервые способно познавать всякое А в его подлинном отличии от всякого не-А.
Далее, поскольку номинативное мышление ставит своей первейшей задачей мыслить предметы в их самотождестве независимо от того или иного содержания всякого данного А, постольку номинативное мышление впервые освобождает человеческую мысль от скованности и ограниченности теми или иными односторонними и ограниченными областями действительности. И тем самым впервые освобождает как от фетишизма, так и от мифологии вообще. Ведь всякая мифология возникала на почве того или иного одушевления природы, что требовалось специфическим строением мышления в зависимости от таких же специфических особенностей тогдашней общественной практики. Номинативное же мышление по самой своей природе, по самой своей структуре таково, что оно прежде всего отождествляет мыслимый предмет с ним самим и тем самым рабски не зависит ни от какого содержания этого предмета; а это значит, что оно не зависит и ни от какого специального типа или области действительности, предоставляя открытие и исследование этих типов и областей свободному творчеству человеческого гения и человеческой практики. Вот почему номинативное мышление впервые оказывается таким мышлением, которое не заинтересовано в мифологии, хотя на первых порах оно и совмещается с мифологией, будучи совместимо вообще с любым видом бытия.
Точно так же только номинативное мышление впервые освобождает человеческую мысль от той жуткой и мрачной логики, которая, как мы видели, характерна решительно для всего первобытного мышления вплоть до самых последних его ступеней. Это - логика оборотничества или, лучше сказать, оборотническая логика, возникающая на; почве всеобщей текучести и взаимопроницаемости вещей в связи с первобытной неспособностью фиксировать существенные признаки вещей и в связи с опорой исключительно на слепой и текучий чувственный опыт. Если номинативное мышление умеет фиксировать всякое А как А, т. е. умеет различать в нем существенные признаки, то уже никакая текучесть этого А и никакая спутанность его с другими не-А не заставит такую мысль утерять это А, влить это А в какое-нибудь не-А без остатка, тем самым превратить его в некоего оборотня. Номинативное мышление впервые преодолевает логику оборотничества, подобно тому, как оно впервые же преодолевает и всякую мифологию, и делает оно это без всякой опасности подчиниться какой-нибудь новой мифологии или новому типу оборотничества, поскольку оно по самой своей природе и структуре вообще не фиксирует никакой специальной действительности, а только отождествляет всякую, любую, какую только можно себе представить, действительность в ее самотождестве.
Идем дальше. Если номинативное мышление впервые фиксирует сущность предметов или, как говорят, их существенные признаки, то можно ли вообще говорить о сущности предметов, не говоря об их явлении? Само собой разумеется, что если зашел разговор о сущности, то тем самым не может не зайти разговор о явлении. Ведь это же понятия, коррелятивные как верх и низ, правая и левая сторона, плюс и минус и т. д. Естественно, что номинативное мышление впервые оказалось также и способным мыслить во всей четкости и ту сторону действительности, которую мы теперь называем явлением в отличие от сущности. Раз фиксируется сущность, то тем самым фиксируется и явление.
И так действительно и обстоит дело в номинативной морфологии и синтаксисе. Ведь уже одно то, что здесь имеется развитая морфология в противоположность предыдущим грамматическим строям, уже это одно отчетливейшим образом свидетельствует о различении здесь сущности и явления. Когда мы можем точно фиксировать основу имени и четко отличать от нее и флексию вообще, и отдельные падежные флексии, то это и значит, что мы отличаем сущность данного имени от его многочисленных конкретных явлений. То же самое и в развитом спряжении в глаголах. Отсутствие морфологии, как мы нашли раньше, есть внешнее выражение неспособности мышления различать сущность и явление; и четкая морфология номинативного строя есть отражение и выражение противоположной способности мышления, способности различать сущность и явление.
Но что это значит? При обсуждении инкорпорированного строя мы видели, что это неразличение сущности и явления приводило к пониманию всякого явления как нагруженного самой же сущностью, к материализации сущности, т. е. ко всеобщей чудесности. Если теперь сущность и явление различаются, и всякое явление есть только проявление сущности, но не сама сущность, то тем самым, очевидно, отпадает необходимость безусловной и универсальной чудесности и вместо этого возникает вопрос о закономерном и отчетливом для мышления переходе от сущности к явлению.
Действительно, развитая номинативная морфология есть языковое выражение той центральной особенности номинативного мышления, которая состоит в разыскании закономерностей, в определении закономерных переходов между сущностью и явлением или, попросту говоря, в разыскании и установлении законов природы и общества. На тех ступенях языка и мышления, когда сущность и явление не различались, решительно всякое явление расценивалось как чудо, поскольку ему было свойственно все то, что относится к самой сущности; когда же установилось различие между сущностью и явлением, то возник вопрос о переходе между сущностью и явлением; и так как сущность предмета для номинативного мышления есть совокупность отчетливо мыслимых существенных признаков, то и переход от сущности к явлению для номинативного мышления тоже оказался совокупностью тех или иных отчетливо мыслимых процессов, т. е. оказался вполне закономерным переходом. То же самое происходит и в самой морфологии номинативного строя, т. е. в склонении и в спряжении, где одни и те же смысловые проявления слова фиксируются, по большей части, одними и теми же грамматическими формами. Если язык дошел до четкой номинативной морфологии, это значит, что со ответствующее мышление дошло до способности устанавливать четкие закономерности в природе и обществе.
Это является существенным дополнением к тому принципу самотождества, который мы выше находили в основе номинативного мышления и синтаксиса. Ведь когда мы говорили об этом самотождестве и выводили отсюда незаинтересованность номинативного мышления ни в каком частном виде действительности и; напротив того, заинтересованность в способности отражать любую действительность, то могло показаться, что номинативное мышление слишком уж отрывается от действительности и является слишком уже отвлеченным. Правда, отрыв от скованности отдельными частными областями действительности и от рабского служения тем или другим ее специфическим областям отнюдь не есть отрыв от всей действительности, а только отрыв от ее ограниченных областей, односторонняя абсолютизация которых может только затемнить и исказить общую картину действительности, взятой в целом. И тем не менее все же возникает ощутительная потребность характеризовать отражаемую в номинативном мышлении действительность и как-нибудь положительно, поскольку само номинативное мышление слишком богато своими онтологическими возможностями. Вот это положительное содержание номинативной действительности мы и находим в тех закономерностях, которые устанавливает номинативное мышление в природе и обществе, в тех законах природы и общества, которые возникают здесь на месте мифологии, этого мировоззрения всех дономинативных ступеней в развитии мышления и языка.
Необходимо иметь в виду, что и с точки зрения марксизма-ленинизма всякая правильно и нормально образованная общность обязательно содержит в себе те или другие элементы закономерности и что поэтому номинативный строй языка и мышления является одним из правильных и нормальных обобщений человеческого опыта. У Ленина читаем: "Образование (абстрактных) понятий и операции с ними уже включают в себе представление, убеждение, сознание закономерности объективной связи мира. Выделять каузальность из этой связи нелепо. Отрицать объективность понятий, объективность общего в отдельном и в особом, невозможно... Как простая форма стоимости, отдельный акт обмена одного, данного, товара на другой, уже включает в себе в неразверлутой форме все главные противоречия капитализма., - так уже самое простое обобщение, первое и простейшее образование понятий (суждений, заключений еtc.) означает познание человека все более и более глубокой объективной связи мира". "...Родовое понятие есть "сущность природы", есть закон...". "Идея есть познание и стремление (хотение) [человека] ... Процесс (преходящего, конечного, ограниченного) познания и действия превращает абстрактные понятия в законченную объективность" 11.
К этому необходимо заметить, что номинативное мышление, конечно, далеко не сразу переходит к установлению законов природы и общества. Сначала оно работает в пределах мифологии. Однако номинативная мифология уже не может быть такой стихийной, безотчетной, такой сумбурной и хтонической, как мифология прежних типов мышления. В мифологический мир номинативное мышление вносит порядок и соразмерность, систему и закономерность всех явлений. Мы едва ли ошибемся, если скажем, что выражением такой номинативной мифологии является на греческой почве олимпийская мифология с ее вечными богами, этими принципами закономерного протекания всех явлений космоса и человеческой жизни, с упорядочением и пластическим оформлением всех старинных ужасающих и диких демонов, этих символов отдельных явлений природы, и, наконец, с тем героическим веком, когда впервые выступило самостоятельное человеческое "я", разумное и волевое, вместо аморальных, алогических, стихийных и несоразмерных образов прошлого.
В проблеме соотношения номинативного мышления с мифологией необходимо соблюдать тщательно проводимую точность. Именно хотя номинативный строй мышления и освободил мышление от обязательного мифологизирования, необходимо помнить, что номинативное мышление отличается предельно обобщенной природой; и потому здесь как можно быть (и притом впервые) свободным от мифологии, так можно иметь в виду любую мифологию. Правда, мифология, если она возникает в условиях номинативного мышления, уже не является тем ужасом, которым объята вся первобытная мифология. Номинативная мифология есть в сущности только такая мифология, которая доведена до разумной системы, до системы разума. Поэтому будет большой неточностью говорить, что номинативное мышление исключает вообще всякую мифологию. Гораздо точнее будет сказать, что номинативное мышление, во-первых, возможно без всякой мифологии, а во-вторых, если оно доходит до мифологии, то мифологию эту оно строит и понимает не стихийно, но как систему универсального разума.
Размеренное, умиротворенное, уравновешенное, эпическое мироощущение основано как раз на идее вечного возвращения, на отсутствии всего мелкого, отдельного, индивидуального и на приобщенности всего частного общему мировому целому. Это и есть апофеоз закономерности в той мифологической области, которая перед тем состояла из сплошной демонической анархии, из всякого рода стихийных неожиданностей и из чудовищных, уродливых и кричащих своей несообразностью форм.
Однако ни мифология, ни какая-нибудь вообще специальная обработка действительности, как мы видели выше, не связана с самим номинативным мышлением; оно выше всяких отдельных областей действительности. Поэтому когда приходит конец мифологии, то номинативное мышление не может возражать против этого конца. Ведь сущность его заключается в установлении законов. И когда была мифология, номинативное мышление, не возражая против нее самой, вносило, однако, в нее закономерную структуру и упорядоченность. Когда же погибла мифология и наступила очередь изучения немифологической природы, номинативное мышление и здесь продолжало свою линию закономерности, в результате чего вместо мифологии зародилась натурфилософия. С гибелью этой ранней натурфилософии появлялись и всякие другие методы осмысления природы и общества. Но там, где сохранялось номинативное мышление, там везде, какое бы содержание действительности ни мыслилось, номинативное мышление всегда устанавливало те или иные закономерности, те или иные законы действительности.
7. Номинативное мышление (характер закономерности). Поскольку установление закономерностей является одной из самых основных особенностей номинативного мышления, попробуем всмотреться в сам характер этой номинативной закономерности.
Прежде всего необходимо отдавать себе отчет в глубочайшем своеобразии этой номинативной закономерности в сравнении с предыдущими ступенями мышления и языка. Ведь как постепенно подготавливался сам номинативный строй, так же постепенно намечалось и функционирование принципа закономерности. Мы видели, что в некотором виде этот принцип уже наличен и в инкорпорированном и в эргативном мышлении, причем первое из них абсолютизировало пространственно-временные связи, второе же - причинные. Однако номинативная закономерность резко отличается от всех ее предыдущих типов тем, что она осуществляется в условиях раздельности сущности и явления и в условиях рационального объединения этих двух сторон действительности. Поскольку этого разделения и объединения не было раньше в четком виде, постольку всякая закономерность осуществлялась в условиях абсолютизированной действительности вполне мифологического характера. Явление, неся на себе несвойственные себе самому функции сущности, во всех деноминативных строях по необходимости гак или иначе абсолютизировалось, в результате чего и появлялось то, что пространственно-временная близость уже трактовалась как логическая связь (в инкорпорации), а все причинно обусловленное понималось как логически неизбежное и потому всецело оправданное (в эргативном строе).
Полную противоположность этому представляет закономерность номинативная.
Номинативное мышление устанавливает свои закономерности в природе и обществе в условиях четкого разделения сущности и явления и в условиях их рационального объединения. Это значит, что причинные отношения здесь отнюдь не абсолютизируются, но являются только методом познания и мышления всякой действительности. Устанавливая ту или иную закономерность бытия, номинативное мышление знает, что уже один факт существования области явлений всегда может привести устанавливаемую закономерность к тому или иному ограничению. Эта закономерность может, например, не охватывать тех или иных явлений, еще не принятых во внимание мышлением и познанием. Но даже когда она охватывает и достаточно широкую область явлений, она всегда может претерпеть известное ограничение и даже совсем не осуществиться ввиду возникновения других закономерностей, появление которых в данной области более или менее случайно. Можно, например, предсказать то или иное движение небесного светила и появление его в строго определенном месте неба в строго определенное время; но этого может не произойти ввиду неожиданного отклонения данного небесного тела от своего пути в результате воздействия на него других небесных тел, оказавшихся на достаточном для этого расстоянии от него, или попросту данное небесное тело может в силу тех или иных причин сгореть и не появиться там, где его ожидала точная наука. О менее точных науках, чем астрономия, и говорить нечего.
Другими словами, номинативная закономерность учитывает всю стихию случайности явлений и потому никогда не является чем-то абсолютизированным. Законы материи отнюдь не есть сама материя. Они осуществляются в материи, но они ни в каком случае не есть сама материя и не могут ее заменить. Иначе всю мировую науку и всякую вообще возможную науку нужно было бы с самого же начала обвинять в том, в чем Ленин обвиняет махистов, у которых сама материя исчезла, а остались одни только уравнения. Нет, наука не есть обязательно махизм. Наука исходит из факта материальной действительности, и самый этот факт она ни в каком случае не может сводить ни на уравнения, ни на какие-нибудь закономерности, ни на вообще понятия и числа. Однако все научные законо-мерности осуществляются именно в материи; они отражают наличные в материи связи и отношения и являются методом мышления и познавания материи и методом ее переделывания. Такое здоровое научное понимание закономерностей возникло только на путях номинативного мышления, с точки зрения которого необходимо говорить, что всякое действие имеет свою причину, но с точки зрения которого никакая причинность и никакая закономерность еще не является сама по себе абсолютным фактом, но развивается как вместе с самой действительностью, так вместе и с прогрессом самого мышления и познания. Это есть не что иное, как результат того же самого уже много раз формулированного у нас принципа независимости номинативного мышления ни от каких частных видов действительности и принципа самотождественной фиксации любых вообще видов действительности.
Тот же самый основной принцип номинативного мышления определяет собой соответствующую закономерность еще и с другой стороны. Как только мы ясно представим себе, что номинативное мышление исходит не из частных свойств и связей какого-нибудь А, но только из тождества данного и всякого иного А с самим же собой, то станет ясно и отношение номинативного мышления как к диалектике, так и к метафизике.
Многие, исходя из указанного основного принципа номинативного мышления, подумают, что номинативное мышление в корне противоречит диалектике, поскольку эта последняя исходит из единства противоположностей. Конечно, ничто не мешает взять основной принцип номинативного мышления и вместо того, чтобы понимать его как орудие мышления и познания, превратить его в особого рода бытие, где всякое А было бы только самим собой и ничем другим и где, таким образом, вся действительность распалась бы на неподвижные и дискретные монады, идеи или субстанции. Такая метафизика конструировалась в истории философии не раз, и она часто была характерна даже для целых периодов мышления и науки. Но ведь совершенно же ясно, что это есть только одно из бесчисленных применений номинативного мышления и само номинативное мышление в этом совершенно не виновато.
Номинативное мышление выставляет только одно - это принцип самотождества всякого А как орудия мышления и познавания этого А. Если кроме этого мы станем доказывать, что наше А есть в то же самое время и не-А, например, какие-нибудь В, С или D, то, очевидно, само номинативное мышление против этого ничего возразить не может. Оно требует признавать только одно: если вы что-нибудь говорите о данном А (например, что оно есть не-А) и вообще что-нибудь ему приписываете, то делать это вы можете только в том единственном случае, когда ваше А вы поняли именно как Л, а не как что-нибудь другое, и когда, приписывая что-нибудь вашему А, вы хорошо знаете, что продолжаете иметь дело все с тем же А, пусть хотя бы тысячу раз измененным; и как только вы утеряли это А и забыли, что все его изменения совершаются именно с ним самим, то бесполезно вам и говорить об этих изменениях, ибо чему же тогда вы будете приписывать эти изменения? Если А есть в то же время и не-А, то доказывающий это, конечно, учтет, что А есть в то же самое время и оно само, т. е. тем самым он и останется на почве номинативного мышления. Если же он забудет, что А есть А, то этим самым он, конечно, уже выйдет за пределы номинативного мышления, но зато тем самым он и потеряет возможность и утверждать что бы то ни было о данном А и, в частности, что оно есть какое-нибудь не-А.
Таким образом, номинативная закономерность есть мыслительное и познавательное орудие, но никак не метафизика и потому не противоречит и никакой диалектике. Таков, конечно, сам смысл номинативных закономерностей. Но что этот смысл мог извращаться в ту или другую сторону, метафизическую или вообще онтологическую, что такими извращениями полна история философии, об этом и говорить нечего.
Далее, можно рассмотреть поподробнее и тот путь, который проходит номинативное мышление от принципа самотождества к принципу установления закономерности. Нетрудно сообразить, что это и есть тот самый путь, который в традиционной логике характеризуется законами мышления и научными законами.
Действительно, традиционная логика в изложении законов мышления начинает с так называемого закона тождества. Мы не будем здесь анализировать все бесчисленные неточности, допускаемые авторами исследований и руководств по логике в проблеме законов мышления, и в частности закона тождества, и не будем предлагать здесь свои собственные формулировки. Для нашего исследования это излишне. Однако совершенно ясно, что традиционный закон тождества имеет своим предметом ту же самую установку, которую мы называем принципом самотождества в номинативном мышлении. Точно так же вопреки традиционной неясности и сумбурности в понимании единства законов мышления необходимо указать, что если закон тождества удобно связывать с субъектом суждения, то закон исключенного третьего удобно связывать с его предикатом. Ведь то, что между "быть" и "не быть" не может быть ничего третьего, есть такой же запрет сплошного становления, растворяющего в себе всякое А без остатка, как и закон тождества, с тем только отличием, что закон тождества связывается прежде всего с субъектом суждения, а закон исключенного третьего - с его предикатом. Точно так же если бы мы захотели закрепить голое иррациональное становление и в признаке предиката, то нужно было бы запретить одновременное приписывание данному А и признака В, и признака не-В. А это есть то, что обычно носит название закона противоречия. Но если бы мы захотели выйти за пределы суждения и говорить о логической связи нескольких суждений, то и эта логическая связь должна была бы трактоваться как таковая, а не иная, т. е. она должна была бы быть тоже чем-то определенным, а именно самой же собой, но не чем-нибудь иным. Тут нетрудно рассмотреть так называемый закон, достаточного основания. А если бы мы захотели провести принцип самотождества и в отношении тех или других групп умозаключений и доказательств, приводящих уже к установлению закономерностей, к формулировке тех или иных законов природы и общества, то мы пришли бы к той неизменности законов, которая лежит в основе всякой научной теории. Конечно, в условиях правильно проводимого номинативного мышления эта неизменность законов не абсолютна, но относительна, поскольку номинативное мышление, как мы хорошо знаем, говорит не столько о самом бытии, сколько об орудиях его мышления и познавания.
Таким образом, взяв традиционную схему: понятие, суждение, умозаключение, доказательство, научная теория, мы видим, что основной принцип номинативного мышления легко проводится по всем этим формам мышления и представляет собой то, что фактически только и обсуждается в исследованиях по логике, но ввиду непонимания единой номинативной основы современного научного мышления обсуждается безотчетно, слепо, разбросанно и сумбурно.
Наконец, нечего и говорить о том, что принцип закономерности, внесенный в мышление его номинативной ступенью, является и предпосылкой для научного овладения природой вместо прежнего, более или менее пассивного следования за всеми стихиями природы и общества. Ведь только владея теми или иными закономерностями природы и общества, можно направлять эти явления в нужную сторону и использовать их для укрепления человека и возрастания его мощи. С другой стороны, и сами эти закономерности природы и общества открываются и исследуются в связи с постоянным человеческим стремлением к самоутверждению, в связи с борьбой человека против стихии и внедрением разумного начала в темный хаос животной жизни.
"Как естествознание, так и философия до сих пор совершенно пренебрегали исследованием влияния деятельности человека на его мышление. Они знают, с одной стороны, только природу, а с другой - только мысль. Но существеннейшей и ближайшей основой человеческого мышления является как раз изменение природы человеком, а не одна природа как таковая, и разум человека развивался соответственно тому, как человек научался изменять природу"12. В этом смысле номинативное мышление с его принципом закономерности есть продукт величайшей победы человека над природой и результат величайшего самоутверждения человека наперекор мрачному и стихийному хаосу животной и социальной жизни первобытного общества.
Сделаем теперь сводку всего предыдущего исследования и резюмируем отношение синтаксиса и логики на разных ступенях человеческого развития.
Присоединим к этому также и некоторые социально-исторические объяснения, не гонясь за окончательными формулами, но скорее указывая лишь некоторые социально-исторические тенденции, поскольку окончательное социально-историческое объяснение синтаксиса и логики при современном состоянии науки еще не может быть задачей сегодняшних исследований.
1. Социально-историческая основа первобытного языка и мышления. Что касается самой социально-исторической основы первобытного языка и мышления, то, к счастью, она в настоящее время может быть формулирована вполне точно и научно. Уже классики марксизма-ленинизма много потрудились над выяснением этой основы и формулировали ее с большой глубиной еще до современных этнографических и археологических исследований. Непререкаемо установлено, что первобытное общество вырастает на основе коллективизма, когда и средства производства и в значительной мере орудия производства и распределение труда, и распределение продуктов труда принадлежат родовой или племенной общине, так что здесь перед нами общество доклассовое, основанное ввиду примитивного развития производительных сил и невозможности изолированно-индивидуального существования на первом и наиболее естественном коллективе, а именно на коллективе ближайших родственников.
Второе, что также установлено с непререкаемой ясностью и точностью, - это вытекающая из первобытного коллективизма безусловная зависимость отдельного индивидуума от стихийных сил природы и общества и соответствующая примитивная ступень его сознания. "Никакого золотого века позади нас не было, и первобытный человек был совершенно подавлен трудностью существования, трудностью борьбы с природой" 13. Марксу и Энгельсу принадлежит в "Немецкой идеологии" целое рассуждение о первобытном сознании и языке 14, которое мы не будем здесь приводить целиком и которое только резюмируем. Это первобытное сознание, говорится здесь, есть не больше, как сознание только своих животных инстинктов. Но уже и в этом виде человек вступает в то или иное отношение к природе и обществу, в то время как животное вообще ни с чем не вступает ни в какое отношение. Это первобытное отношение человека к окружающей среде - ограниченное, поскольку индивидуум здесь задавлен окружающими стихийными силами, почему он и представляет их себе в виде всемогущих и неодолимых сил, чувствуя себя перед ними абсолютно беспомощным, как скот.
Не будем углубляться в дальнейшую характеристику первобытного общества, а остановимся пока на этих двух принципах, представляющих собой твердое и прочное достижение марксистско-ленинской теории. Уже этих двух принципов достаточно для понимания первой ступени языка и мышления, по крайней мере для их общего понимания.
Ясно прежде всего, что в логическом суждении и грамматическом предложении этого древнейшего периода мышления и языка самую большую и прямотаки колоссальную роль должны играть внешний объект или события, та объективная ситуация, в отношении которой ориентируется этот впервые начинающий осознавать себя инстинктивный человек. Но эта роль объективной вещи или события здесь не абсолютна. Если бы она была абсолютна, то ей человеческое сознание не противостояло бы и оно не находилось бы с ней ни в каких отношениях. Другими словами, человеческое сознание уже не было бы человеческим, но животным; и состояло бы оно только из инстинктов, но не из их осознания; и оно бы функционировало только как ощущение, как чувственное восприятие, решительно без всяких намеков на какую бы то ни было абстрагирующую и обобщающую деятельность мышления.
Роль объективной вещи или события для этого типа суждения и предложения, сказали мы, колоссальна и потому такое суждение и предложение едва отличается от чувственного восприятия. И все же оно не есть просто чувственное восприятие. В этой стихии чувственности человеческое сознание уже улавливает некоторого рода абстрактный и потому обобщающий элемент, без которого не возникло бы и самого суждения, самого предложения. "Всякое слово (речь) уже обобщает..." 15.
Этот первоначальный элемент абстракции, превращающий чувственное восприятие в суждение и животный крик в предложение, есть на первых порах фиксация только самого факта окружающих вещей и событий. Сами эти вещи и события все еще продолжают восприниматься чувственно, инстинктивно, жизненно-производственно и слепо, и для мышления, для языка они отсутствуют, вследствие чего мышление воспроизводит их расплывчато, текуче, в виде неопределенных пятен, а предложение тоже еще не оформлено ни морфологически, ни синтаксически и определяет свои субъекты и предикаты только одним взаимным расположением соответствующих звуковых комплексов.
В таком логическом суждении и в таком грамматическом предложении нетрудно прочитать социальную историю начальных периодов первобытного общества, с тем их низким уровнем производительных сил, когда человек живет только собирательством и охотой, когда он способен присваивать только готовый продукт и когда он по этому самому чувствует себя в абсолютной зависимости от окружающей среды, понимая свое собственное "я" только как некоторый факт, неизвестно какой и притом являющийся, самое большее, только несущественным придатком окружающих субстанций, только их акциденцией, только их случайным атрибутом и временным предикатом.
Отсюда-то и зарождается тот строй языка и мышления, который мы называем инкорпорированным.
2. Инкорпорированный строй. На этой ступени отсутствует вся мифология, отсутствует различение частей речи, а также еще нет членов предложения. Отдельные звуковые комплексы, понимаемые нами в настоящее время как слова, вовсе еще не есть слова с определенными основами и определенными оформителями этих основ. Каждое слово можно понимать и как существительное, и как прилагательное, и как глагол, и вообще как любую часть речи. Подлежащее и сказуемое определяются исключительно только местом данного звукового комплекса в предложении. Все предложение, таким образом, является, в сущности, только одним словом.
Отсутствие морфологии указывает на отсутствие в мышлении четко фиксируемых предметов и четкого их взаимоотношения. Вещи различаются между собой и имеют определенные контуры только для ощущения, для чувственного восприятия. Для мышления же они являются только размытыми и бесформенными пятнами. Кроме того, поскольку здесь отсутствует различие между основой слова и ее оформителями, постольку в мышлении отсутствует различие сущности и явлений. А это значит, что явление здесь не есть только проявление сущности, как это мы думаем, в настоящее время, но сама же сущность, т. е. оно нумерически тождественно с ней. Из этого же вытекает, что явлениям приписываются здесь все функции сущности, а сущности - все функции явления. А отсюда - необходимость толкования всего происходящего как фантастического, чудесного, волшебного, сказочного, магического, чародейского.
Поскольку, далее, здесь не только отсутствует морфология, но отсутствуют вообще и части речи, мышление оказывается здесь лишенным дифференцированных, логических категорий. Но все категории в слитном и недифференцированном виде присутствуют сразу везде, откуда - основной принцип первобытного мышления "все во всем". Так ведь оно и должно быть уже по одному тому, что первобытный, человек, которого Ленин называет "инстинктивным" и который, по Марксу, ко всему относится только производственно и потребительски, везде и во всем видит только предмет своего потребления, так что принцип "все во всем" есть, в сущности, только другое выражение для собирательско-охотничьего понимания производительных сил тогдашней экономики. В силу этого каждая вещь может оказаться носителем свойств и всякой другой веши, что и делает ее наделенной различными сверхъестественными для нее силами, т. е. делает ее мифом. В частности, неразличение общего и единичного заставляет понимать это общее как физическую единичность; а это есть тотем. Физическая же единичность, наделенная всеми свойствами общности, есть фетиш. "Идеализм первобытный: общее (понятие, идея) есть отдельное существо. Это кажется диким, чудовищно (вернее: ребячески) нелепым. Но разве не в том же роде (совершенно в том же роде) современный идеализм..? ...Раздвоение познания человека и возможность идеализма ( = религии) даны уже в первой, элементарной абстракции - "дом" вообще и отдельные домы" 16. Отсюда - тотемизм и фетишизм есть наиболее яркие формы инкорпорированного мышления, соответствующие в языке неразличению частей речи.
Не будем удивляться тому, что у первобытного человека при столь незначительном развитии "мысли проявляется столь необузданная фантазия. Необузданная фантазия как раз больше всего и проявляется там, где имеется незначительное развитие мысли. Кроме того, инкорпорированное мышление, как и всякое мышление, есть уже некоторого рода абстракция, а относительно абстракции как исходного пункта фантазии имеется следующее замечательное рассуждение Ленина: "Подход ума (человека) к отдельной вещи, снятие слепка (=понятия) с нее не есть простой, непосредственный, зеркально-мертвый акт, а сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни; мало того: возможность превращения (и притом незаметного, несознаваемого человеком превращения) абстрактного понятия, идеи в фантазию (in letzter Instanz* = 6oгa). Ибо и в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее ("стол" вообще) есть известный кусочек фантазии"17. Здесь Ленин говорит о самой обыкновенной, вполне позитивной абстракции. Что же в таком случае надо думать об абстракциях первобытного мышления?
Далее, неразличение членов предложения приводит в мышлении к неразличению субъекта, предиката и объекта. А так как мышление есть всегда форма движения, т. е. переход, то здесь оказывается, что субъект, переходя через предикат в объект, остается самим же собой. В переводе на язык вещей или живых существ это есть оборотничество. Отсюда неразличение членов грамматического предложения равносильно в мышлении принципу оборотничества, так что для такого мышления все вещи и все существа целиком и полностью решительно без всякого остатка могут превращаться одно в другое. Это представление о всеобщей превращаемости всего во все, являющейся только развитием указанного выше принципа "все во всем", или этот принцип оборотничества мышления и жизни и даже всего бытия вообще есть основной принцип и закон всей инкорпорированной логики.
Далее, порядковый характер подлежащего и сказуемого в инкорпорированном предложении свидетельствует о том, что для этого мышления в субъекте и объекте единственно понятно только их местоположение, их пространственно-временная конфигурация, что вполне соответствует первобытному пониманию всякого "я" как физического тела. Субъект еще не мыслится здесь как субъект, но мыслится пока лишь как место, им занимаемое. Отсюда и человеческое "я" понимает здесь себя не как "я", но как некую вещь, отличную от других вещей не более того, чем вообще отличаются вещи одна от другой. Другими словами, "я" мыслит здесь себя как "не-я", как несущественный и притом очень слабый, прямо-таки ничтожный атрибут и придаток объективной действительности. Так оно есть и на самом деле, потому что первобытный человек, живущий примитивной охотой и собирательством готового продукта, находит себя во всецелой власти окружающих его всемогущих и совершенно ему непонятных сил природы, которыми он никак овладеть не может, которые вселяют в него постоянный ужас и страх за существование и жалким игралищем которых он постоянно является.
Здесь ровно то же положение дела, что и в инкорпорированном слове-предложении. Подобно тому, как человеческое "я" чувствует себя и фактически оказывается здесь только придатком или предикатом объективных и стихийных сил природы и общества, подобно этому настоящим "я" и подлинным субъектом инкорпорированного слова-предложения является отнюдь не то его "подлежащее", которое можно отличить от его "сказуемого" только по занимаемому им месту, но та живая объективная вещь или событие, о котором говорит инкорпорированное слово-предложение, которое воспринимается во всей своей стихийной полноте и притом чисто чувственно и производственно, и по отношению к которому весь инкорпорированный комплекс целиком является не больше, как только предикатом. На этом фоне всемогущей, слепой и инстинктивной чувственности единственное завоевание абстрагирующей мысли - это фиксация субъекта как просто некоего нечто, как некоего места и пункта, неизвестно чем занятого и такого же расплывчатого, как и все вещи объективного мира. Это, конечно, несомненный прогресс, потому что раньше того, т. е. в животном сознании, не было и этого, т. е. не было нахождения себя субъектом даже и как просто физической вещи.
Этот инкорпорированный строй начинает шататься с того момента, когда рост производительных сил делает человека способным к борьбе со стихийными силами природы и общества и когда он в связи с этим начинает относиться к ним не столь уже слепо и инстинктивно, когда начинает также заметно расти абстрагирующая и обобщающая деятельность его мышления.
3. Пути дальнейшего развития. Не гоняясь за точным соответствием этих последующих двух структур в грамматике и логике тем или иным социальным структурам, - это соответствие еще ждет своего исследования, - мы можем дать ему некоторую общую и ограниченную характеристику, но зато вполне точную и не вызывающую сомнения. Такая характеристика ограничивается указанием только общей тенденции в развитии той и другой структуры, того общего направления, в котором развивается как логика с грамматикой, так и общественная практика.
В области общественной практики растет разделение труда, приводящее к гибели всю первобытную собирательско-охотничью экономику и к возникновению производящего хозяйства, основанного "а изготовлении или разведении сознательно запланированного продукта, к выделению скотоводства, земледелия и ремесла в виде особых и специфических отраслей. Неприступная крепость стихийных сил природы и общества постепенно расшатывается от их непрерывного штурма человеком и человеческим трудом; и вместо своего слепого, стихийного и всемогущего характера они начинают приобретать более дифференцированный, более понятный и потому легче овладеваемый характер. Можно спорить о деталях, о разных более или менее крупных ступенях общественного развития; но сама тенденция, указанная здесь нами, само направление развития первобытного общества не могут вызывать никакого сомнения, по крайней мере для марксистско-ленинской теории.
Но что же иное может происходить в логике и грамматике? Ведь и здесь единственный путь развития - это дифференциация, происходящая и в логическом суждении, и в грамматическом предложении. Раньше не было морфологии. Ясно, что теперь на очереди развитие морфологии, а вместе с ней возникновение необходимости различать сущность и явление, что ведет уже к убыли фантастики и к прогрессу четкого различения вещей. Раньше не различались части речи. Ясно, что дальнейшее развитие языка и мышления должно было приходить к установлению этих частей речи, а вместе с тем и к постепенному ослаблению принципа "все во всем", который был оплотом первобытного размытого и расплывающегося мифологического мышления. Раньше не различались члены предложения. Ясно, что теперь очередь за этим различением; а вместе с этим последним расшатывается и вся первобытная оборотническая логика, и мышление постепенно переходит на рельсы более реалистического отражения объективного взаимодействия вещей. Наконец, субъект и предикат выступали раньше только своим местоположением, своей конфигурацией и расположением в предложении. Ясно, что теперь наступила очередь за другой, более глубокой и более оформленной оценкой субъекта и предиката в суждении и предложении. В результате всего этого слепой и недифференцированный объект, бывший предметом суждения и предложения и фиксируемый в них только как некоторый факт, неизвестно какой и неизвестно чего, начинает дифференцироваться; и в нем начинают выступать те или иные контуры, те или иные смысловые признаки и выступать не слепо и инстинктивно, а мыслительно, сознательно и выразительно, выступать уже действительно в виде субъекта и предиката в разумно построенных суждениях и предложениях. Таким образом, если в общественной практике ведущая роль принадлежит разделению труда, то в мыслительной практике ведущая роль тоже принадлежит дифференциации мыслительного труда, а также и прогрессирующей раздельности продуктов этого мыслительного труда.
4. Прономинальный и посессивный строй. Если мы теперь спросим себя, какую категорию естественнее всего ожидать дальше в порядке дальнейшего абстрагирования, после того как уже усвоена категория самого факта вещи или ее бытия, то такой категорией, конечно, прежде всего должна явиться сама же вещь, но уже как носитель разного рода свойств и признаков. Раньше абстрагирующее мышление в беспросветно-опутанном, чувственном опыте заметило и отразило в себе только сам факт вещи, но не ее содержание, не ее качества и свойства. Теперь же мышление начинает замечать в вещах разницу между элементами более устойчивыми и менее устойчивыми, между элементами постоянными и временными, между элементами существенными и несущественными. Теперь уже фиксируется в вещах некоторого рада их основа, которая является носителем их свойств, как бы некоторого рода постоянным стержнем, вокруг которого располагаются все их свойства и признаки. Эту основу, этот стержень и этого носителя в позднейшем философском языке стали называть подставкой, субстанцией. Этот термин будем употреблять и мы. Ясно, что раз уже замечен факт существования вещи, то в дальнейшем естественнее всего и ближе всего заметить также и то, что этому факту принадлежит.
Поэтому не будем удивляться тому, что после инкорпорированного строя наступает очередь строя прономинального и посессивного. Так представлял себе движение человеческой мысли Ленин: "С одной стороны, надо углубить познание материи до познания (до понятия) субстанции, чтобы найти причины явлений. С другой стороны, действительное познание причины есть углубление познания от внешности явлений к субстанции" 18.
Прономинальный строй, взятый в чистом виде, все еще не знает разделения частей речи. Но, несмотря на это, языки, лишенные разделения частей речи, вдруг почему-то начинают вводить лично-местоименные показатели в свои глаголо-имена и тем самым приближать эти слова к глаголам, постепенно вырабатывая в них из этих показателей флексии и вообще спряжения.
В других случаях именно для 3-го лица такой лично-местоименный показатель отсутствует. Но семантика соответствующих слов в данном контексте предложения тоже меняется в том же направлении. Посессивное предложение вместо лично-местоименных показателей выдвигает притяжательно-местоименные, причем для 3-го лица в виде префикса появляется даже нечто вроде родительного падежа, указывающего на лицо, которому что-нибудь принадлежит. Ясно, что эти местоименные показатели указывают уже на прогрессирующее разделение частей речи и облегчают наступление в языке периода склонения и спряжения, т. е. возникновения морфологии.
Прономинальный и посессивный строй выдвигают новую категорию в языке, или, вернее, две новые категории - субстанцию и принадлежность ей свойств. Субъект предложения и суждения указывает здесь уже не просто на факт вещи и потому определяется уже не просто своим местом в предложении и суждении, но он обладает показателями его субстанциальности и показателями принадлежности ему свойств, к нему относящихся.
Но эти две категории получают тут же и свое, вполне понятное и тоже весьма естественное углубление, становясь показателями индивидуума, личности. Индивидуум - это все та же самая субстанция, т. е. "подставка" для известного рода свойств, но только подставка специфическая.
Сейчас мы скажем, почему в языке столь рано появляются местоименные показатели и почему вначале им принадлежит ведущая роль в дифференциации частей речи.
С точки зрения марксистско-ленинской теории, если состояние производительных сил отвечает на вопрос о том, какими орудиями производства производят люди необходимые для них материальные блага, то состояние производственных отношений отвечает уже на другой вопрос: в чьем владении находятся средства производства, в распоряжении всего общества или в распределении отдельных лиц, групп, классов, использующих их для эксплуатации других лиц, групп, классов. Поэтому "...ни о каком производстве, а стало быть, ни о каком обществе, не может быть речи там, где не существует никакой формы собственности..." 19. Таким образом, категория собственности есть одна из самых ранних категории и общественной практики, и, следовательно, мышления; и нет ничего удивительного в том, что также и язык раньше всего вырабатывает показатели лица, которое чем-нибудь владеет, и показатели принадлежности ему тех или иных предметов. Социально-исторически - это тоже одна из довольно прочных истин советской науки о первобытном обществе. Как весь прогресс производственных отношений связан с историей собственности, так и прогресс древнего грамматического предложения после начальной нерасчлененности связан прежде всего с развитием местоименных показателей, личных и притяжательных.
В связи с этим усложняется абстрагирующая деятельность человеческого мышления и в отношении самого продукта этого мышления. Если (раньше, на ступени инкорпорированного строя, человеческое мышление способно было фиксировать только сам факт существования вещей, а не их постоянные или непостоянные свойства и соответственно предметный мир представлялся такому мышлению в виде абсолютизированных фактов вещей в условиях сплошной текучести и слепой неразберихи качеств этих вещей (тотемизм и фетишизм), то теперь, на ступени прономинального и посессивного строя, начинает упорядочиваться для человеческого мышления и предметный мир: здесь начинают различаться более или менее постоянные свойства вещей и свойства непостоянные; начинают намечаться различение сущности вещей и их явлений; возникают фетиши с определенными свойствами вместо прежнего текучего сумбура, и этим фетишам начинает принадлежать нечто определенное. Сами фетиши распределяются по тем или иным родам с более или менее твердым кругом собственности, т. е. относящихся к ним предметов.
Сама категория субстанции тоже заметно растет. Сначала она еще довольно плохо размежевывается с другими субстанциями; и выступавшие здесь "я", "ты", "мы", "вы" во многих отношениях еще попросту тождественны со многими другими вещами и лицами, составляющими их ближайшее окружение. Первое "я", несомненно, еще чисто коллективно и свидетельствует о всемогуществе рода или племени и о полной подчиненности ему всякого индивидуума, подобно тому, как на стадии инкорпорации человеческий индивидуум тоже зависел от окружающей среды и ощущал себя ее несущественным придатком. Язык показывает, что на место этих непреодолимых и стихийных сил природы и общества, по необходимости представляемых в виде тотемов и фетишей, все больше и больше выступают общественный коллектив, родовая и племенная община, которая и оказывается первым "я", первой субстанцией, какую открывает человеческое мышление с тем, чтобы в дальнейшем дать место для развития и отдельных индивидуумов, для отдельных "я" и "ты", для прогрессирующего освобождения личности и личной инициативы.
Таким образом, прономинальный и посессивный строй оказываются весьма прочно увязанными с развитием общественной практики в первобытные времена, хотя в настоящее время и необходимо отказываться от подыскания точных социально-исторических соответствий, чтобы не оказаться во власти тех преждевременных и насильственных схем и того вульгаризма, которыми так прославились многие писавшие на эту тему.
5. Эргативный строй. После того как абстрагирующая деятельность человеческого мышления уже овладела вещами, и в отношении их устойчивых носителей, и в отношении принадлежащих этим носителям тех или иных качеств и свойств позволительно опросить себя: чего же еще теперь не хватает грамматическому субъекту, а значит, с известной модификацией и логическому субъекту? Нам кажется, является вполне очевидным то, что ни один из предыдущих грамматических строев не умел выразить действующего субъекта, не умел при помощи специальных грамматических категорий и форм выражать действия и причины. В самом деле, что же это за субъект, если он никак не действует? А ведь даже прономинальное предложение, не говоря уже об инкорпорированном, ровно ничего об этом не говорило и говорило только об одном, о том, что субъект есть некий индивидуум, что субъект есть индивидуальный носитель тех или других свойств. Ни о каком действии субъекта не говорило и посессивное предложение. Если как-нибудь и говорилось здесь о действии, то говорилось исключительно только лексически, да и то в этой лексике еще далеко не сразу появилось более или менее определенное размежевание имен и глаголов. Самое большее, о чем говорит субъект посессивного предложения, это только о владении каким-то действием. Какое-то действие принадлежит ему, и он является его собственником. Но тут нет ни малейшей активности самого субъекта. Действие принадлежит ему так же, как может ему принадлежать белый цвет, большой рост и т. д., т. е. оно принадлежит ему вполне пассивно. Сам этот субъект, т. е. взятый именно сам по себе, абсолютно инертен, как и субъекты прономинальный и инкорпорированный. Вместо этого необходимо, чтобы возникла в самом языке, в самой его структуре и категория действия, и грамматическая форма, выражающая действие.
В прономинальном и посессивном предложении действие в основе своей все еще плохо отличимо от самой вещи, и потому все еще с трудом различаются имя и глагол, хотя различение это здесь определенно прогрессирует. Вместо этого на очереди должно было оказаться прежде всего более четкое различение имени и глагола (т. е. вещи и действия вещи), снабжение субъекта показателями действия и четкое различение переходного и непереходного глагола (без чего немыслимо было выражение действия субъекта на объект). Это и есть сущность эргативного предложения.
Эргативное предложение прежде всего выражает подлежащее не только при помощи имени, но и яри помощи орудийности падежа этого имени, указывающего как раз на действие субъекта. С другой стороны, эргативное предложение оперирует очень четкой категорией переходного глагола, в виде которого выступает здесь сказуемое. Этим вполне обеспечивается та новая роль, в которой выступает субъект, а именно роль действующего лица.
Вместе с тем, однако, действие субъекта не могло мыслиться с самого же начала совершенно свободным. Эта свобода и самостоятельность грамматического и логического субъекта были на первых порах так же ограничены, как и свобода самого человеческого индивидуума в тогдашней социально-исторической обстановке. Человек уже начинал чувствовать себя действующим началом, а не просто только пассивным орудием в руках неведомых, непреодолимых и вполне стихийных сил природы и общества. Но человек не мог с самого же начала не ставить свои действия в зависимость от этих окружающих его сил. Он и продолжал ставить себя в зависимости от этого; но все же тут была безусловная новость, а именно его сознательное и намеренное действие, которого раньше человек в себе не замечал, приписывая всякое свое действие неведомым причинам. Неведомые причины все еще оставались, но теперь они детерминировали человека не на пассивность, но на активность; и человек, чувствуя свою зависимость от высших сил, все же чувствовал в себе одновременно и способность действия. Это и выражено эргативным падежом подлежащего, которое в этих условиях, очевидно, мыслится настолько же действующим, насколько и страдающим. Субъект тут и действует и является орудием высших сил.
Такая новая ступень языка и мышления была огромным завоеванием человеческого гения и в грамматике, и в логике, и в идеологии. Ведь теперь ввиду указанного прогресса абстрагирующей деятельности мышления в объективном мире вместо текучего сумбура стали мыслиться действующие субъекты, пусть ограниченные в своих действиях, но зато уже не пассивные фетиши, скованные собственным физическим телом. Если уже субъект просто, индивидуум сам по себе и субстанция как носитель свойств в достаточной мере были богаче тупой и слепо-инстинктивно воспринимаемой чувственной вещи, то эргативный субъект, т. е. субъект действующий, прямо-таки должен был уже противопоставляться простому физическому телу как игралищу внешних для него сил. Этот действующий субъект уже отделялся от вещи или тела, уже не отождествлялся с ними; и они .становились для него скорее только местом его пребывания или кругом его деятельности, но уже не могли просто отождествляться с ним. Другими словами, если человек стал теперь действующим субъектом, способным сознательно и активно воздействовать на природу и общество (пусть хотя бы это воздействие на первых порах и было детерминированным), то и объективный мир стал теперь представляться человеку тоже состоящим из этих действующих субъектов, а не из фетишей, тоже состоящим из демонов и духов, пусть наличных в вещах, но уже не тождественных с ними. Короче говоря, эргативный строй языка и мышления явился выразителем той новой идеологии, которую мы называем анимизмом и которая, очевидно, отнюдь не есть исконное достояние человеческого сознания, как представляют себе многие буржуазные ученые, но есть продукт весьма развитой общественности, продукт скорее конца первобытного общества, чем его начала.
Кажется, нетрудно указать на те материальные основы первобытной жизни, которые создали эту новую идеологию, анимизм; а вместе с тем и эту новую ступень языка и мышления, ступень эргативную. Энгельс в "Происхождении семьи, частной собственности и государства" придает огромное значение переходу первобытного человека от собирательства и охоты, т. е. от присвоения готового продукта, к производящему хозяйству, т. е. к намеренному, сознательному и планируемому произведению и разведению продуктов, необходимых для жизни. Развитие первобытного общества постепенно пришло к признанию негодности первого способа добывания материальных благ и .к необходимости применить второй способ, основанный на знании конструктивной идеи вещи и умеющий на основании этого знания создать и самое вещь. Сюда и относится возникновение скотоводства, земледелия и ремесел как ведущих методов хозяйственной жизни, для чего понадобилось также и соответствующее разделение труда.
В "Немецкой идеологии" читаем: "Разделение труда становится действительным разделением лишь с того момента, когда появляется разделение материального и духовного труда. С этого момента сознание может действительно вообразить себе, что оно нечто иное, чем сознание существующей практики, что оно может действительно представлять себе что-нибудь, не представляя себе чего-нибудь действительного, - с этого момента сознание в состоянии эмансипироваться от мира и перейти к образованию "чистой" теории, теологии, философии, морали и т. д."20. Из этого рассуждения видно, что основоположники марксизма-ленинизма вполне четко увязывали анимизм с определенной формой разделения труда. А в "Происхождении семьи" Энгельс, как и современные советские историки, этнографы и археологи, начинает этот период разделения труда с неолита, впервые открывшего широкие возможности для планомерного земледелия и скотоводства и в дальнейшем для такого же развития и ремесла.
Поскольку анимизм есть вера в самостоятельно действующих духов, хотя и связанных своим общемировым коллективом, постольку эргативный строй языка и мышления есть выражение в грамматике и логике именно этой идеологии. Однако в конечном счете это означает еще и то, что и сама эта идеология и ее грамматическое и логическое выражение имеют источником своего формирования ту ступень материальной жизни первобытного общества, когда зародилось планируемое производящее хозяйство и когда сама жизнь требовала отделять идею вещи от самой вещи для того, чтобы человек был в состоянии созидательно и намеренно, планомерно и активно создавать эту вещь.
Таково огромное социально-историческое значение эргативного строя.
6. Номинативный строй и подступы к нему. Опять спрашиваем себя после того, как абстрагирующее мышление уже овладело бытием, субстанцией и причиной вещей: чего тут еще не хватает для полноценности субъекта и предиката в предложении? Что еще имеется в жизни, кроме вещей, их субстанций и причин? Здесь само собой приходит мысль о внутреннем состоянии всех этих субстанций, об их сознании, об их чувствах, мыслях и т. д. Ведь до сих пор речь шла только о внешней стороне действительности; и не ставилось никакого вопроса о внутреннем состоянии тех индивидуумов, из которых состоит общественная действительность. Оно ведь тоже должно найти свое отражение в мысли, тоже должно абстрагироваться от нерасчлененного потока исторической действительности и тоже должно найти для себя необходимое обобщение.
На этих путях, между прочим, и возникает так называемый аффективный строй, создающий предложение в зависимости от verba sentiendi (а потом и в более широком смысле), где на первом плане именно состояние субъекта. Большой прогресс аффективного строя в сравнении с эргативным заключается уже в том, что подлежащее здесь не стоит в том орудийном падеже, который превращает действующего субъекта в орудие внешних сил; но это подлежащее стоит здесь в дательном падеже, выражающем обсуждаемый в предложении субъект уже как субъект состояния. Этим аффективный субъект не только эмансипируется от всякой внешней детерминации, но и превращается в нечто самодовлеющее, или, во всяком случае, в нечто такое, что берется не в его соотнесенности с другим (как в предыдущих грамматических строях), но в его соотнесенности с самим же собой. Тут еще нет полной эмансипации логического и грамматического субъекта от внешних, слепо-чувственных ощущений. Однако, несомненно, здесь очень серьезный подступ к этой эмансипации.
Идем дальше.
Сначала субъект был просто бытием вещей. Потом он стал их субстанцией. Потом он стал их причиной, потом он стал их внутренним состоянием. Кажется, тем самым мы перебрали уже все возможные категории субъектов, чего же тут еще недостает? Действительно, все главные черты субъекта этим в значительной мере исчерпываются. И все же мы до сих пор еще не получили субъекта в грамматике и логике в его полной самостоятельности и обобщенности.
Именно позволительно опросить себя: а где же тут сам-то субъект? Ведь то бытие или существование, о котором говорит инкорпорированный строй, не есть ведь еще сам субъект, но только относится к субъекту, есть бытие субъекта. Так же и субстанция, о которой говорит прономинальный строй, отнюдь еще не есть весь субъект целиком, но только относится к субъекту, составляет его необходимый момент, входит в него. То же самое надо сказать и о посессивном субъекте как обладателе свойств, и об эргативном субъекте как о выполнителе действия, и об аффективном субъекте как о субъекте состояния. Все эти моменты - обладания, действия, состояния - так или иначе характеризуют субъект, относятся к нему, составляют ту или иную его ступень, дают его в том или ином виде. А где же сам-то субъект, т. е. тот самый субъект, который вмещает в себя и свое бытие, и свою субстанцию, и принадлежащие ему свойства, и свое действие, и свое состояние и, может быть, еще много всяких других элементов, если прямо не их бесконечное число? Где тот субъект, который является не бытием, субстанцией и пр., а просто самим же собой, самим же субъектом! Где этот субъект как потенциальный носитель бесконечных свойств, вечно проявляющих его, но никогда не могущих его исчеркать до конца?
"Стакан есть, бесспорно, и стеклянный цилиндр и инструмент для питья. Но стакан имеет не только эти два свойства или качества или стороны, а бесконечное количество других свойств, качеств, сторон, взаимоотношений и "опосредствовании" со всем остальным миром. Стакан есть тяжелый предмет, который может быть инструментом для бросания. Стакан может служить как пресс-папье, как помещение для пойманной бабочки, стакан может иметь ценность, как предмет с художественной резьбой или рисунком, совершенно независимо от того, годен ли он для питья, сделан ли он из стекла, является ли форма его цилиндрической или не совсем, и так далее и тому подобное.
Далее. Если мне нужен стакан сейчас, как инструмент для питья, то мне совершенно не важно знать, вполне ли цилиндрическая его форма и действительно ли он сделан из стекла, но зато важно, чтобы в дне не было трещины, чтобы нельзя было поранить себе губы, употребляя этот стакан, и т. п. Если же мне нужен стакан не для питья, а для такого употребления, для которого годен всякий стеклянный цилиндр, тогда для меня годится и стакан с трещиной в дне или даже вовсе без дна и т. д.
Логика формальная, которой ограничиваются в школах (и должны ограничиваться - с поправками - для низших классов школы), берет формальные определения, руководясь тем, что наиболее обычно или что чаще всего бросается в глаза, и ограничивается этим. Если при этом берутся два или более различных определения и соединяются вместе совершенно случайно (и стеклянный цилиндр и инструмент для питья), то мы получаем эклектическое определение, указывающее на разные стороны предмета и только.
Логика диалектическая требует того, чтобы мы шли дальше. Чтобы действительно знать предмет, надо охватить, изучить все его стороны, все связи и "опосредствования". Мы никогда не достигнем этого полностью, но требование всесторонности предостережет нас от ошибок и от омертвения. Это во-1-х"21. И В. И. Ленин, продолжая это замечательное рассуждение, дает в дальнейшем на примере стакана целое диалектическое построение, из которого видно одно: стакан, как и вообще всякая вещь, не только состоит из бесконечного ряда свойств, но есть еще и он сам, не сводимый и не делящийся на все эти свои бесконечные свойства.
Так вот и наступила очередь того грамматического строя, который обеспечил субъекту его предельную обобщенность и абстрактность, когда он охватывает решительно все, что ему принадлежит или может принадлежать, когда он уже не выступает только в том или ином частном виде, но когда он является самим собой и, следовательно, отождествляется с самим собой. Это и есть тот именительный падеж, по которому получил название и весь грамматический строй, так называемый номинативный, и который является здесь падежом подлежащего, потому что если прочие падежи говорят о соотнесенности субъекта с другими субъектами, предметами или действиями, то именительный падеж говорит специально о соотнесенности субъекта с самим собой. Именно только здесь субъект явился потенциальным носителем бесконечных исходящих из него предикаций. И этого не могло достигнуть даже локативное предложение, поскольку оно отождествляло субъект не с ним самим, а только с занимаемым им местом. Это было подходом к номинативному строю, но не самим номинативным строем.
А отсюда и все прочие замечательные свойства номинативного предложения. Его субъект, его предикат и его объект выше всяких частностей и случайных свойств, выше действия и страдания. Это понимание субъекта как тождественного с самим собой впервые обеспечивает полную возможность улавливать его среди смутно текучих вещей, определять его существенные признаки и противопоставлять их несущественным признакам и вообще четко различать в вещах их сущность и их явление и открывать закономерные переходы между этими сущностями и этими явлениями. А вместе с принципом закономерности номинативной мышление впервые оказывается способным открывать и формулировать законы природы и общества, закономерности, всей действительности, так что здесь впервые на месте фетишей и демонов мыслятся те или иные закономерности. В сравнении с этим фетишизм и анимизм, в которых мы выше увидели две основные ступени первобытного мышления, оказываются принципами какой-то сплошной беспринципности, поскольку деноминативный ум, лишенный самой идеи закономерности, (везде в окружающем мире находил только нечто анархическое, аморальное и даже алогическое. И, как мы видели, иначе и не могло быть в тот период, когда человек считал себя бессильным и беспомощным среди безбрежного хаоса всемогущих и ему непонятных стихийных сил природы и общества. Номинативный строй языка и мышления с этой точки зрения является величайшей победой человеческого разума над неразумными стихиями и первым реальным шагом к открытию в них закономерности и, следовательно, первым реальным шагом к переделыванию жизни путем использования этих ее закономерностей.
Можно и точнее сказать о социально-историческом происхождении номинативного строя. Мы утверждали, что эргативный строй стал возможен только в эпоху производящего хозяйства и не был возможен раньше, когда жизнь еще продолжала довольствоваться присвоением готового продукта. Язык и мышление номинативного строя, очевидно, отражают дальнейший прогресс производящего хозяйства. И если в них речь заходит о самостоятельности человеческого индивидуума, то, очевидно, в пределах общинно-родовой формации мы должны здесь искать ту эпоху, когда отдельный индивидуум, при всех своих внутренних и (внешних связях с общинным коллективом уже начинал играть заметную экономическую роль. А это, очевидно, и появилось в истории вместе с появлением патриархата, когда жизнь потребовала отделить общественные, и в частности организационные, функции от функций биологических, каковое совмещение и находило для себя место в матриархате. Власть отца и отцовский род получили теперь перевес, что не замедлило сказаться и в мифологии, .в которой теперь наступил так называемый героический век вместо прежнего, колоссального по своей длительности периода фетишизма и демонологии. Об общественно-экономической природе патриархата в сравнении с матриархатом много и глубоко говорит Энгельс в своем труде "Происхождение семьи, частной собственности и государства"; и мы не будем здесь пересказывать эти общие истины, широко вошедшие в нашу учебную литературу по первобытному обществу. Итак, номинативный строй языка и мышления едва ли мог появиться в первобытном обществе раньше патриархата, т. е. раньше бронзового века; и отражал он собой укрепление в первобытном обществе отдельного индивидуума (и индивидуальной семьи), правда, на первых порах все еще органически связанного с общинным коллективом. На первых порах номинативный сирой по этому самому еще не исключает мифологии, а только ее коренным образом реформирует, и реформирует, конечно, в направлении принципа закономерности, т. е. упорядочивает первобытный анархический фетишизм и демонологию, превращая фетишей и демонов в мудрых, вечных и всегда одинаково действующих богов античного классического политеизма. В дальнейшем, в связи с разложением самой общинно-родовой формации (а ее разложение уже коренится в отцовском праве), падает и сама мифология, бывшая не чем иным, как проецированием общинно-родовых отношений в природу. Индивидуальный субъект, выступивший в период патриархата в своей органической связанности с общинно-родовым строем, скоро начинает чувствовать на себе путы в этом последнем и скоро переходит к той новой, рабовладельческой формации, когда основной общественно-экономической силой был уже не общинный коллектив родственников, но государственный коллектив рабовладельцев. Вместе с этим и мифология отходила в туманное прошлое и заменялась более рациональным мировоззрением, и в частности греческой натурфилософией. Ясно, что и этот период был возможен только благодаря номинативному строю языка и мышления, требовавшему всюду и везде установления закономерных связей, будь то в мифологии и религии, или в позитивном знании, или в политике, или в общественном и культурном строительстве. Номинативный строй впервые, в должной мере обеспечил для человеческого мышления искание и нахождение закономерных связей в безбрежных просторах действительности.
7. Основная линия предложенного исследования. Теперь в заключение, когда уже (реально осуществлен план, намеченный в начале этой работы, можно уже на деле, а не только на словах, не только декларативно и в виде намерения формулировать основную линию исследования, тщательно отличая ее от всяких других близких и далеких точек зрения.
Предложенное исследование стремилось отмежеваться от разного рода буржуазных подходов к нашей науке, и прежде всего от буржуазного описательства, которым отличается подавляющее большинство исследований буржуазных ученых, даже и в тех случаях, когда эти исследования содержат ценные материалы. Описательная методика дает изображения не самих вещей, но только их внешнего вида, их образа. А это мы считаем идеализмом. Все предыдущее исследование направлено на его опровержение. Каждый грамматический строй, во-первых, извлекался нами из гущи социально-исторического процесса, через который он и находил у нас свое объяснение. А во-вторых, все основные грамматические строи в результате нашего изучения оказались расположенными в таком ряду, по которому видно само направление движения грамматического и логического строя человеческой речи. А это тоже есть уже объяснение, а не просто описание, и притом такое объяснение, которое пытается установить, известного рода внутреннюю закономерность грамматического и логического развития.
Далее, настоящее исследование заострено также против тех реакционных методов буржуазной науки, которые не ограничиваются простым формализмом или абстрактным идеализмом, но страдают явным или скрытым расизмом и дискриминацией малых или отстающих народностей. С точки зрения большинства? буржуазных исследователей самым ценным достижением человеческого языка и мышления является индоевропейский язык и индоевропейское мышление, в сравнении с которым прочие народы являются только мусором или, самое большее, только лишь почвой, более или менее плодородной, для индоевропейской семьи. То, что под этим кроется национализм и империалистическая политика колониальных захватов, это у нас все хорошо понимают.
И поскольку не существует никакой науки без политики, необходимо противопоставить этому учение о языке и мышлении, которое бы воочию показало, что история отнюдь не является перегноем народов для одной привилегированной расы, но что каждый народ и каждый язык вносил свой большой или малый дар в общую сокровищницу человеческой культуры и что все эти дары не отброшены, но сохранены и претворены в высших достижениях человечества. Номинативный строй бесспорно был огромным завоеванием человеческого языка и мышления. Но, согласно нашему исследованию, он стал возможен только потому, что человечество использовало разнообразные частичные подходы при построении языка и мышления и потом обобщило все эти подходы в единой концепции, где они не пропали, но полноценно выполняют свое назначение и по настоящий день. Номинативный строй языка и мышления есть работа и достижение всего человечества.
Кроме того, даже и без перехода на ступень номинативного строя многие деноминативные языки уже давным-давно переосмыслили свои древние элементы, связанные с первобытной идеологией и великолепно служат современному делу общечеловеческой культуры. Так, безличное предложение уходит своими корнями в мифологию, но кто же сейчас при употреблении безличного предложения думает о мифологии? То же самое надо оказать и об эргативном предложении. Интонация тоже один из древнейших лексических и синтаксических приемов.
Таким образом, наше исследование языка и мышления хочет служить делу общечеловеческой солидарности, но не делу общечеловеческого антагонизма.
Далее, став на точку зрения социально-исторических объяснений, наше исследование тщательнейшим образом избегало тех ошибок, в которые впали Н. Я. Марр и его ученики. Марр ведь тоже стремился объяснить язык и мышление из общественной практики. Но для этого он пускал в ход совершенно некритические представления о классовой борьбе, расширяя и сужая понятие класса до таких размеров, что оно не только выходило за пределы марксизма, но и превращалось в прямую в его противоположность. Напротив того, в течение всего нашего исследования мы ни разу не столкнулись с таким положением дела, где было бы необходимо говорить о каких-нибудь классах. И это произошло потому, что мы твердо стоим на марксистско-ленинском учении о доклассовости всего первобытного общества, т. е., конкретно говоря, общинно-родовой формации. В противоположность Марру, находившему классы чуть ли уже не в первобытном стаде, мы внимательнейшим образом прослеживаем назревание классового общества только в период развала всей общинно-родовой формации, так что, например, на греческой почве о классах можно говорить никак не раньше второй четверти I тысячелетия до н. э. Язык есть, явление общественное. Но язык никак не есть явление классовое; а тем более было бы неразумно говорить о классовой структуре языков периода общинно-родовой, формации.
Однако даже если миновать марровский классовый вульгаризм, то и этим еще не исчерпывается все отмежевание от вульгарной социологии. И это обстоятельство важно потому, что в общинно-родовой формации нет классов, но во всяком случае имеется общественно-экономический базис или ряд базисов и соответствующие надстройки. Некоторые нечетко мыслящие философы и историки могут сбиться на этом обстоятельстве и незаметно для самих себя все же проводить вульгарную точку зрения, подыскивая для языков этой формации общественно-экономические базисы. Нет, язык не есть и надстройка над базисом, и для языков общинно-родовой формации не следует подыскивать, общественно-экономических базисов.
Действительно, производство есть гораздо более широкая деятельность человека, направленная на изыскание материальных благ, в то время как базис каждый раз является очень сложным оформлением и направлением производства, к тому же весьма преходящим, всегда обслуживающим тот или иной момент в истории: общества и те или иные элементы этого общества. Вместо того чтобы говорить о базисах, мы говорили, например, о собирательстве и охоте, или о земледелии, скотоводстве и ремесле, или о матриархате и патриархате, или о роде, племени и семье. Все это вовсе не есть общественно-экономический базис, но только весьма широкие по своим масштабам виды человеческой деятельности, из которых, правда, возникали те или другие общественно-экономические базисы, но из которых они могли и не возникать. Взятые сами по себе, эти области человеческой деятельности не имеют никакого отношения ни к собственности, ни к производственным отношениям, ни к способу (производства. Как же при этих условиях можно находить в них какой-нибудь экономический базис в том строгом смысле этого слова, как это понимает марксистско-ленинская теория? Мы обосновывали язык и мышление именно этой широкой деятельностью человека, производственной и всякой иной; и нам нигде не понадобилось прибегать к тому специфическому и преходящему оформлению этой деятельности, которая в (марксистско-ленинской теории носит название общественно-экономического базиса.
Далее, к основной линии предложенного исследования относится разыскивание не общелогических, но специально коммуникативных значений синтаксической формы. Если подходить ко всем типам предложения чисто логически, то для логического суждения совершенно неважно, каким типом предложения оно выражено. В этом отношении тождественны не только эргативный и номинативный строй, но даже и инкорпорированный с номинативным. Для того чтобы отразить специфику синтаксической формы, мы в своих логических заключениях исходили только из ее семантики, т. е. старались понять специально ей присущий коммуникативный смысл. А так как орудие общения предполагает то, что именно сообщается, то синтаксическая форма, будучи орудием общения, обязательно указывает и на тот предмет, который сообщается и в сфере которого происходит общение. Этот предмет не есть просто общелогический предмет, но представляет собой выборку из этого последнего, известную его смысловую перестройку и содержит в себе свою собственную внутреннюю логику, принцип своей собственной внутренней структуры. Эту логику каждого основного типа предложения и принцип его структуры, принцип его внутреннего и внешнего развертывания мы и ставили своей целью раскрыть. Тогда и выяснилось, что, например, инкорпорированный строй предполагает мышление с отождествлением сущности и явления или общего и единичного, причем это отождествление происходит здесь не просто только познавательно или мыслительно, не просто только примерно или переносно, но в самом буквальном смысле слова, в смысле вещественного и субстанциального отождествления, что и приводило здесь к мифологии. Такого же рода оригинальная коммуникативная предметность формулировалась нами и во всех других синтаксических строях, чем наше исследование резко отличается как от простого метода описания буржуазной науки, так и от метода априорных дедукций у марристов.
Далее, наше исследование исходило из понимания синтаксиса и мифологии не как случайных явлений человеческого сознания и не как внешних его придатков, которые могли быть и могли не быть. Синтаксический строй и связанная с ним в первобытные времена мифология является у нас органическим, неизбежным, совершенно необходимым продуктом первобытного мышления; и эти формы языка и мышления так же здесь необходимы, как и воспитавшая их социально-историческая почва.
Мы исходим из двух совершенно элементарных и вполне очевидных утверждений, являющихся аксиомой для передовой советской науки: 1) мифология есть некоторого рода вполне определенный тип мышления, вырастающий на определенных ступенях социального развития; 2) синтаксис также всегда есть вполне определенный тип мышления, тоже вырастающий на определенных ступенях социального развития. Если согласиться с этими двумя положениями, то ясно, что между мифологией и синтаксисом устанавливается некоторого рода общность, подлежащая специальному изучению. Именно, говоря кратко, и мифология есть мышление и синтаксическое связывание есть также мышление. Мышление есть то общее, в чем мифология и синтаксис объединяются, и есть та общая почва, на которой то и другое вырастает. Ступени развития мифологии могут не быть ступенями развития синтаксиса, и ступени синтаксиса могут не быть ступенями мифологии. Однако это не значит, что между теми и другими ступенями существует полный разрыв и что не может возникнуть проблемы о связи между теми и другими ступенями. Ступени развития мифологии необходимым образом связаны со ступенями развития синтаксиса, хотя эта связь может и должна быть очень сложной. Эту связь мы и хотели обследовать в данной работе.
Далее, наше исследование не просто говорит о языке как явлении общественном, но и воочию показывает эту общественную стихию на самом грамматическом строе языков и, даже конкретнее того, на взаимоотношении субъекта, предиката и объекта в грамматическом предложении, а в связи с этим и в логическом суждении. Не на словах, но на деле мы показали взаимоотношение "я" и "не-я" в истории грамматических и логических строев, памятуя вышеприведенные слова Ленина об отражении конкретной жизни человеческого субъекта во взаимоотношении субъекта и объекта в суждении. Мы показали, как это человеческое "я" на ступени инкорпорированного строя ощущает себя только несущественной прибавкой к объективным стихиям природы и общества, как оно уже осознает себя владетелем и собственником определенных свойств на прономинальной и посессивной ступени, как оно превращается в активно действующего субъекта при эргативном строе, как оно ищет самообоснования на ступени аффективной и локативной и как, наконец, находит era на ступени номинативного мышления. Вместе с тем у нас было показано, что и картина мира существенно менялась при переходе человеческого "я" от одной ступени к другой. Было исследовано, почему первобытное мышление необходимым образом есть тотемизм, фетишизм, оборотничество, чудесная фантастика и вообще мифология. Было показано, как с укреплением человеческого общества и индивидуума росло овладение природой, разрушался фетишизм и анимизм, открывались закономерности природы и общества и использовались для их перестройки и создавались основы науки на развалинах древнего мифологического мышления.
Наконец, и еще одна идея, вдохновлявшая настоящее исследование и оправдывающая большую затрату времени на столь отдаленные от современности предметы. Эту идею хорошо выразил Энгельс в следующих словах: "...эта "седая древность" при всех обстоятельствах останется для всех будущих поколений необычайно интересной эпохой, потому что она образует основу всего позднейшего более высокого развития, потому что она имеет своим исходным пунктом выделение человека из животного царства, а своим содержанием - преодоление таких трудностей, которые никогда уже не встретятся будущим ассоциированным людям"22. В связи с этим историю грамматического строя и логического мышления мы рассматривали не как отдаленное прошлое, навсегда .превзойденное и безвозвратно ушедшее, но как элементы, вошедшие и в современную культуру и навсегда оставшиеся свидетелями мировых побед человеческого гения. Кроме того, на этих победах древнейшего периода истории как раз больше всего видно, что "язык есть важнейшее средство человеческого общения"23.
Выразим надежду и на то, что в ближайшее время будут подвергнуты обследованию внутренние связи синтаксиса и логики также и для позднейшего языкового развития, т. е. для языков с письменной литературой.
2 Л е н и н В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 85.
3 По этому вопросу существует большая научная литература, в резюме которой читатель может познакомиться по изд.: Эргативная конструкция предложения. Сборник составил Е. А. Бокарев. Вступительная статья проф. А. С. Чикобава. М., 1950. См. также: Мещанинов И. И. Эргативная конструкция в языках различных типов, Л., 1967; Климов Г. А. Очерк общей, теории эргативности. М., 1973.
4Чикобава А. Грамматический анализ чанского (лазского) диалекта. Тбилиси, 1936, с. 220 (книга на грузинском языке с русским резюме).
5 Л е н ин В. И Поли. собр. соч., т. 29, с. 177.
6 Там же, с. 152.
7 Там же, с. 154 (* лишена вещества чувственности).
8 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 3, с. 29.
9 См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 177. 362
10 Потебня А. А. Из записок по русской грамматике, т. I-
II. М" 1958, с. 68-69.
11 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 160-161, 240, 177.
12 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 545.
13Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 5, с. 103.
14См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 3, с. 29-30.
15 Л е н и н В. И. Полн, собр. соч., т. 29, с. 246.
16 Л е н и н В. И. Поли. собр. соч., т. 29, с. 329-330.
17Там же, с. 330 (* в последнем счете).
18 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 142-143.
19 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 12, с. 714.
20 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 3, с. 30.
21 Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 42, с. 269-290.
22 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 118.
23 Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 25, с. 258.